За Обводным, на Лиговке, в детстве была барахолка.
Старый мир вдруг обрушился, и барахла было столько,
что его было негде держать, а продать было некому
бывшим людям, бродившим, как тени, по бывшему Невскому.
Допотопные аристократки и их гувернантки —
петербургские жительницы, а теперь ленинградки —
из квартир уплотненных в Торгсин унесли драгоценности
и глядели со страхом на город — котел современности.
С площадей и проспектов они уходили к окраинам.
Этим выбитым из колеи существам неприкаянным
было не на что жить, а другие считали — и незачем:
жизнь тесна, пусть исчезнут, и место очистится лезущим.
Лезли новые люди, в трущобах и нищенстве росшие
и еще равнодушные к изыскам, к прелестям роскоши.
Что им старый фарфор, табакерки и миниатюрки,
если ели объедки они и курили окурки!
Бог с ним, с ломаным стульчиком в стиле каких-то Людовиков, —
им бы мяса нажраться да всяких жиров и липоидов!..
Я еще доживу и увижу, как люди иные
будут жрать старину; как ампирные ручки дверные
или целые двери выкапывать будут в руинах,
реставрировать каждый обломок вещичек старинных.
Время движется, движутся вещи и в цепкие руки
попадают: из чашек с гербами князей пьют, эстетствуя, внуки
мужиков и потомки воров, проституток, кухарок…
Старый мир обречен был на гибель: он был перестарок.
Он забыт. Он — далекая давность. Но если вглядеться,
он не там, за спиной, за Обводным, на Лиговке, в детстве.
Он — сегодня и здесь: золотая солонка, болонка
и старинная мебель и мерзкая морда подонка.