7
У подростка-дачницы минутки
Нет в июньском зное для тоски.
Словно голубые незабудки,
Голубые вьются мотыльки,
И, глазами серо-голубыми
Отдыхая в небе голубом,
Девочка, скучавшая с большими,
Наконец одна и босиком.
Ну а завтра — пиршество какое!
Все она наденет голубое.
Вот уже купается она,
Легонькая, тоненькая, цапля.
Как ее прозвали: так длинна
(Больше и не вырастет), и капля
Каждая чудесна, каждый брызг
Радуге существованья нужен…
Одиночество… веселья визг…
Сумерки, и на террасе ужин…
Все благословенно, и в груди
Что-то шепчущее: счастья жди!
Где тебя на себе не кружило?
Но взыскуем почвы на волнах,
И тебе в начале жизни было
Все милее не в чужих краях:
На Украйне или на Кавказе
Детские каникулы твои —
Самообладание в экстазе
Скачек поутру и соловьи…
Пережитого узор: дорожки,
По которым ножки, ножки, ножки!
Как не петь за ним о ножках всех,
Стебельках волнующих, несметных!
Снова прославляя чудный грех
Вашего соблазна, в безответных
Песнях будет не один поэт
Легкими и стройными томиться.
Но куда ведете вы? На свет?
Или воля возле вас — темница?
Вот он все решающий вопрос
(А не каждый до него дорос).
Ты в консерватории по классу
Композиции… Бах, Дебюсси!
И в Сорбонне учишься до часу…
Но едва войдешь: «Vive la Russie!..»
[Да здравствует Россия! (фр.)]
«Ах, несносные…» Уж по пюпитру
Лектор бьет ладонью. Ты бледна.
А студенту, красоты арбитру,
Радостно, что смущена. Весна!
Если б вы и сам профессор в тоге
Знали, что идет, что на пороге.
Темный век таинственно приник
И к тебе, и к ним и тяжко дышит…
У тебя Стюартов воротник,
Все тебе к лицу: шелками вышит,
Шел тебе недавно сарафан
Детский и козловые сапожки,
Но в костюме от Пату твой стан,
В чудо-туфельки обуты ножки,
Скажешь — дама, видевшая свет,
А всего-то ей пятнадцать лет.
Близится гроза… Трепещет юность
Полудетская. Уже зашла
Бальмонта колдующая лунность
Там у нас. Еще цветами зла
Наше не успело поколенье
Декадентский выправить словарь,
Парниковое дурманит тленье
Петербуржца, и Валерий — царь,
И еще не понимают Блока,
Но пророчествуют: свет с Востока!
А тебя уже в России нет!
Очень ясно вижу я прямую,
Тонкую, душистую, как цвет
Яблони, и дико молодую.
Ты уже замечена, тобой
Раньше, чем загрохотали пушки,
Свет любуется. Хвалы какой
Не услышат крохотные ушки…
И опять не терпится домой,
И гостишь на севере зимой.
Петербург. Дворянское собранье.
«Вот и я большая! Первый бал…»
С ним (а кто он?) первое свиданье.
Платье длинное. Уже настал
День победы, гордый и стыдливый.
Голубые перешли тона
В белоснежный: все, чем сердце живо
Девичье. Да ты и влюблена…
В музыку и солнце… но такое
Сразу переходит в золотое…
Золотое — это если свет
Заливает всю неудержимо,
Это — восемь бед, один ответ:
«Счастье, счастье, не пройдешь ты мимо!»
И Москва, и берега Невы,
Каменных своих очарований
Тяжесть чудно озарили вы
Образом Наташи или Тани.
Раньше, чем от многого устать,
Как же им хотелось счастье дать,
Ну и взять… Они, как май на юге,
В щедрости. И как ни грозен фон
Мира, в вас, чудесные подруги,
И разочарованный влюблен…
Кто же обаятельней — Ростова
Или Ларина, а ну, реши!
Что за душка первая, и снова Таня…
Кто?.. Да обе хороши…
Хороши каким-то благородством
Прелести, усиленной уродством,
Якобы уродством юных лет,
Юных восхитительных ошибок…
Будто уж и у тебя их нет…
Но характер у тебя не зыбок,
И глаза огромные, и рот
До того серьезны, что неловко…
А уж как тебе зато идет
Детский смех. И это не рисовка:
Так зиме под Ниццей вопреки
Розы кутаются в лепестки.
Лайковые до локтя перчатки,
Ландыш на груди… Шестнадцать лет…
Узенькая туфелька, и гладкий
Отражающий ее паркет.
И гусара каблуки и шпоры,
Чтобы рядом топать и греметь,
И военной музыки на хоры
Ярко взгромоздившаяся медь,
И под звуки «На волнах Дуная»
Вальса уносящее, качая.
Вот и первый настоящий бал,
В Петербурге первая зимовка.
Люстры мощно освещают зал,
И плывет блондиночки головка,
И над ней брюнета голова
В музыке, меняющей фарватер…
Раз, два, три и снова раз и два,
После вальса будет па-де-катр,
А потом, наверно, краковяк
Или нет, мазурка… о, поляк!
Сквозь мазурку слышали в России
Блеск бряцающий и гонор твой,
Был зажат как бы в тиски живые
Край с его нерадостной судьбой.
Тяжелы твоих соседей лапы,
Лапы варвара у римских стен
(И недаром ты любимец папы),
А твои — Мицкевич и Шопен…
Только ты заносчивый… Все это
Есть в мазурке… Загремело где-то.
И она, и он плечом к плечу,
Он — откинувшись, она — скользящим
Шагом: улыбаюсь и лечу!
Между будущим и настоящим
(Прошлое, как небо, — в голубом)
Он — о польском гоноре… Как ловко…
Звон, и блеск, и стук… И каблучком
(Лани так звучала бы подкова
На траве) ему в ответ чуть-чуть
Ты стучишь о том, что будет путь
В розах твой и дальше: о печали
Непонятной, о намеках зорь
И закатов, где-то в идеале
О любви… А он: коня пришпорь!
И ярится гордый конь мазурки,
Мчится, милых пленниц унося,
И мундир, и горностаев шкурки,
Словно восхищения прося,
Медлят перед зрителем. Но живы
Той же прелестью и перерывы:
Зеркальце, и пудра, и духи,
И платочек — все из арсенала
Той благословенной чепухи,
За которой ярко засияла
Ты, моя звезда, уже тогда.
И опять скольжение по кругу,
И седая чья-то борода
И парик склоняются друг к другу.
Шепот восхищения, вопрос:
«Кто это?» Но вальс тебя унес.
8
Был у Митрофанушки извозчик,
Чтобы не измучилось дитя.
У его отцов — святые мощи,
Чтоб на них построить, лоб крестя,
И тюрьму, и терем Домостроя…
Но таились же и в Чухломе
Силы необъятные, покоя
Не было ни в сердце, ни в уме
Целого народа: назревало
Дней Екатерининых начало.
Смех «Гаврилиады» (от Петра
До, пожалуй, декабристов — светский,
Стиль французский внешне и немецкий,
Но, конечно, свой: еще дикарь,
Умник и проказник, гений века
Сложного, и православный царь,
Враг официальный человека
Революционного, — и сам
Не таков уже, какого храм
Воспитал… Довольно Арзамаса,
Чтобы ясно было, чей пример
Станет чуть ли не законом: часа
Не проходит, чтобы разных сфер
Люди в направлении Европы
Не подвинулись… Уже претит
Слово безобразное «холопы».
Революция уже томит
Наверху, и снизу ей навстречу
Нечто, охая подобно вечу
Расходившемуся, волны шлет
Грубого сочувствия… Оттуда —
И в религии переворот.
Как же ей без имени, без чуда?
Но оно осмеяно, с небес
Падает возведенное всеми
Прошлыми веками. Перевес
У земли давно уже. В поэме
О тебе сияет по краям
Зарево. Ему начало там…
Вспоминаю дни, когда немного
Означало слово «большевик»,
И еще новейшая дорога
Не открылась, чтоб на материк
Старый с нового лететь пилоту.
Линдберга крылатая пора
Не пришла. Подобно Дон Кихоту,
Старый мир в доспехах и добра,
И свободы нудил Россинанта,
Но уже измучила Атланта
Неподвижность, плечи затекли:
С дней Наполеоновых размяться
Не давали. Как бы сон земли —
Оборвать? Да все они боятся,
Все, кому неплохо жить на ней.
Ну-ка ты попробуй, пролетарий,
Не навек же рабство! Немец, сей
Бурю (ненависть пожнешь)… На шаре,
На котором жить и умирать,
Никому уже не устоять
В позе важной и спокойной. Вот и
Я мобилизован. Молодой
Очень, я солдат такой-то роты,
Дальше — революция… Домой!
Только дома нет, все провалилось.
Бегство за границу, где и Ницц
Никаких не утешает милость.
Перед Ниццами что падать ниц?
Ниццы — приглашение к покою.
Надо прошлое взрывать сохою!
Гегелю не так уж повезло
В нашей философии: признали
За необходимость только зло
И словами Тютчева сказали
То о вековой громаде льдов,
Что ее незыблемость венчает
Нимбом чуть не святости. Умов
Некое брожение встречает
Божьей милостью твердыню.
Бьет Революция в нее. Зальет
Не одни «мундиры голубые»
Кровь, но и «послушный им народ».
Только явственней, чем все другие,
Мученическая в нем живет
(Многие столетия) идея:
За грехи насилье над собой.
Что политика? Любить умея
То, чем Запад стал немолодой,
Но, его сегодня лучше зная,
Говорю с тобою: не такая
Жизнь твоя, как им подходит здесь
Назовет ее экстравагантной
И оценит подвиг твой не весь
И неправильно судья галантный,
А в краю, где мир спасти хотят,
Как свое поймут и мне отпустят,
Может быть, грехи за то, что свят
Для меня первоисточник грусти
Не снобической, манерной, злой,
А евангельской… пойдем с тобой
В прошлый век хотя бы поклониться
Тем, кто смел и душу потерять,
И спасти ее. Мне дева снится,
Сонечка. Уходит провожать
Каторжанина, убийцу, мужа
Родина… Ты ее сестра
Более счастливая… Но стужа
Крепнет. Сани стали у костра
Греется ямщик, а Трубецкая
Дремлет, ждет… Сестра твоя другая…
Блока гроб я подпирал плечом.
В церкви на Смоленском крышку сняли,
Я склонился над его лицом.
Мучеников так изображали
На безжалостных полотнах: нос
Желтый, острый; выступили скулы,
И на них железный волос рос.
Хищно обнаженный зуб акулы
На прикушенной чернел губе.
Человек, сгорел, а нес в себе
Музыку небесную. И вскоре
Он пришел ко мне, такой точь-в-точь
Как в гробу. И был он весь — не горе,
А негодование. В ту ночь
Я увидел явственно и близко
Дно безумия. Зубами он
Скрежетал, и в них была записка.
Я бы взял ее, но страшный сон
Оборвался. Сам себя я криком
Разбудил. За маятника тиком
Слышался еще какой-то звон
Удаляющийся. Жгучим глазом
Привидения я был пронзен,
Он хотел чего-то, и приказом
Было то, чего я не прочел.
Скоро я уехал из России
Для тягчайших эмигрантских зол
И не раз, как будто в агонии,
Смысл записки понимал: будь ей
Верен, не любить ее не смей!