А дождь уже не ко двору.
В ливреях золотом осины.
Эй, уши тучи оборву
Иль сапожком сафьяным в спину.
А у него лицо прозрачное
И до смешного хрупки пальцы.
Он в келейку мою просачивается
И от обиды отсыпается.
Дождь! Милый мой должник, опять
ты закрываешься ресницами,
и все же с головы до пят
тебе не спится, да, не спится.
Ты видишь, сердцем не смиряясь,
как ветлы, подоткнув подолы,
полощут в речке-Несмеяне
права по Царству и по дому.
И шепчутся: мила ушка́!
Тоскою мужа не заморим.
Но если выходить, милавушка,
то обязательно… за Море.
Опять же, и солидный пост.
А связи, Господи, а связи.
И по кладовкам дна обоз
и серебра, и сербской вязи.
Ну а еще, велел царь-батюшка,
а Несмеяна, – не хочу.
– Но море описал сам Батюшков
и получил за то харчу. –
И вот уж лиственная Дума.
И дьяки, хищные как вороны,
девчонке-реченьке у дуба
Мозги городят уговорами.
А Несмеяна ждет лишь дождик.
Он не Змея ведь, выйти должен.
По лукоморьям и посадам,
где руки моют волосатые
ее дядья, ее пророки.
Смородинные скоморохи.
Но он придет, устами призванный.
Ах, он придет, я слышу в сырь –
как он усердно переписывает
начало из поэм Грозы.
Как он березы перечеркивает,
как он берется перед чертом
метать бессмертьем Слова, бисером.
Ах, писарек, любимый писарь мой.
И он приходит, Дождь взахлеб.
Тот, писаришка в серой дымке,
и золото осин и ветл
срывает с голубых мундиров.
Он расправляется с казной,
чтобы по умершему Царству
охрипший ветер и сквозной
с червонцами судьбы мотался.
И липы, отдавая Дух,
скрипели б с поржавелой рожей –
а ветер деньгами все дул,
а мы и до дождя не дожили.
Ах, все разбил он. Расколол.
Я вижу из окошка низкого,
как голубеет разговор
царевны-речки с ливнем-писарем.
Как, позабыв про смертный люд,
она шепнет ему: – Прощен,
целуй еще, еще, люблю!
Целуй еще!!!