И всякий раз после его визитов она была немного не в себе.
… прощающий всегда больше самой обиды и того, кто обиду причиняет.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течёт в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Потому что становишься тем,
на что смотришь, что близко видишь.
Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик.
Плохо, ежели мир вовне
изучен тем, кто внутри измучен.
… И в полынье
лучше барахтаться, чем в вязком, как мёд, вранье.
Губят тебя твои же концептуальные и аналитические замашки, например, когда при помощи языка анатомируешь свой опыт и тем лишаешь сознание всех благ интуиции.
Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
Мир одеял разрушен сном.
Но в чьем-то напряженном взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.
… в целом отношения между реальностью и произведением искусства далеко не такие близкие, как уверяют нас критики. Можно пережить бомбардировку Хиросимы или просидеть четверть века в лагере и ничего не произвести, тогда как одна бессонная ночь может дать жизнь бессмертному стихотворению. Будь взаимодействие между пережитым и искусством таким тесным, как нам вбивали в голову начиная с Аристотеля и дальше, у нас в наличии было бы сейчас гораздо больше — как в количественном, так и в качественном отношении — искусства, чем мы имеем. При всём многообразии и в особенности ужасах пережитого в двадцатом веке большая часть содержимого наших полок просится в макулатуру.
Многие — собственно, все! — в этом, по крайней мере,
мире стоят любви…
Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы,
С каждым новым страданьем забывая былые невзгоды,
И встречая, как новость, эти раны и боль поминутно,
Беспокойно вступая в туманное новое утро.
И вся-то жизнь — биенье сердца,
И говор фраз, да плеск вины,
И ночь под лодочкою секса
По слабой речке тишины.