Яков Борисович Княжнин (1742-1791) — русский поэт, драматург и переводчик эпохи классицизма. Его творчество сочетает патриотический пафос, гражданскую тему и театральную форму: в стихах и пьесах Княжнина звучат мотивы свободы, ответственности, противопоставления тирании.
Несмотря на заимствования и влияние европейской драматургии, его литературный голос отражает дух Просвещения в России: стремление к возвышенному языку, государственному порядку и моральной драме.
* * *
Утро
Небес лазори помраченны
Румянит тихая заря;
Огнем и светом насыщенны
Кони вывозят дней царя.
Бледнеют ночи кровы темны;
Морфей во пропасти подземны
Уносит грезы и мечты;
Главу его венчают маки,
Ему всед идут сны и мраки
И наступают суеты.
Орел, любимец гордый грома,
Свой к небу правит быстр полет;
Он, кажется, достигнет дома,
Отколь исходит солнца свет.
На нивах перепел стенящий,
На сучья соловей гремящий
Супруг своих к себе зовут,
Восходом солнца восхищенны.
Цветы и травы оживленны
Приятну утра росу пьют.
Пастух, подъят с утра зарею,
Младой пастушки во очах
Зря ясно, как любим он ею,
Чтоб то же видеть на лугах,
Спешит то ней… Она вздыхает,
На волю ветрам распускает
Нежнейши мягка льна власы.
Зефиры оными играют,
То прячут, то опять являют
Сокровища ее красы.
Натура в ризе испещренной
Любяща нежну простоту,
С ее красой неухищренной
Свою мешает красоту.
В лугах, цветущих близко стада,
Пастушку ждет ее отрада;
С журчаньем чистого ручья
Пастух свой голос съединяет,
Цветов венками украшает
В ней прелесть жизни своея.
Среди кустов, в тени зеленой
Любовь утехам ставит трон,
От естества не удаленный
Им пишет счастие закон.
Всегда желания их с ними,
Довольны участьми своими
И только счастливы собой,
Собой вселенну заменяют,
Того блаженством не считают
Чего им не дано судьбой.
К водам и чистым, и прозрачным
На брег, усыпанный песком,
К ловитвам тамо рыб удачным
Идет надежда с рыбаком.
Зефиром зыблемая уда
Манит рыб жадных отовсюда,
И, тягость ощутив, рука
Весельем душу восхищает;
Дрожанью уды отвечает
Дрожанье сердца рыбака.
Почтенн питатель смертных рода
Ко желтым пажитям спешит;
Чтя труд его, сама природа
Согбенны класы золотит.
Он смертным жизнь с полей сбирает
И униженье презирает,
Чем пышность гордая претит
Его полезнейшей заботе;
В священной рук его работе
Блаженство мира состоит.
Как солнце из-за гор выходит
Вам, пастыри, сиять с небес,
В селеньях ваших не находит
Ни страшных горестей, ни слез
Меж вами игры лишь и смехи
И самы чистые утехи;
Всяк час свирелей слышен глас
И видны граций нежны пляски;
Приятства ваши все без маски,
Натура гонит лесть от вас.
Но, ах! в обитель позлащенну,
Где пагуб нам течет река,
Природу где уничиженну
Терзает гордости рука
И где величие уныло
Стенет, само себе постыло,
Выводит скорбный день заря:
Там пений радостных не слышно,
С одра златого роскошь пышно
Встает, в полудни утро зря.
Лучами света устрашенный,
Скупой бледнеет на одре,
С покоем страхом разлученный
Спешит искать души в сребре.
Страшась сокровищ похищенья,
Страшится собственна движенья.
Заклепы твердые открыв,
Свое он злато видит цело, —
Но время смерти уж приспело,
Всё тратит, став неволей чив.
Раб счастья выю уклоняет
Пред алтарем, где истукан
Честей под игом воздыхает,
Своим величием попран,
Он в низостях так тверд, как камень;
Он, жадности сердечной пламень
Завесой тщася льсти закрыть,
Явит в досаде смертной радость…
Несчастный! вся его в том сладость,
Что только хочет счастлив быть.
Зараз своих увялость видя,
Жена, привыкшая прельщать,
Дневного света ненавидя,
Не может горести вмещать.
Бодрит свое уныло чувство,
Рукою хитрости искусство
Ей пишет на лице красы,
Бесчиньем взор ее пылает
И юношество привлекает
Губить дражайшие часы.
В сени священна правды храма
Какая скорпия ползет?
Весов из чаши, полной срама,
Она невинных слезы пьет;
Законов в кривизнах вияся,
Сия змия, шипя, клубяся,
Всем очи пестротой мрачит.
То лакомство, взяв правды виды,
Во имя праздныя Фемиды
Кривыми толками звучит.
Для должности и славы мертвы,
Какие тени там сидят? {Игроки.}
Своей прегнусной страсти жертвы
В порочном бденьи дни губят.
Фортуна, в выборах слепая,
Бумагой их судьбу бросая,
Из них невиннейших разит;
Игрою скрыв щедроты льстивы,
Как сфинкс, опустошавший Фивы,
Гаданьем к гибели манит.
Во оном сонме смертных бледных,
Друзей, ведущих вечну прю,
Себе и обществу зловредных,
Каких страшилищей я зрю?
Отчаяние там скрежещет
И ярость пылки взоры мещет,
Нет жалости и чести нет;
Корысть и алчность ими правит.
Коварство люты сети ставит
И златом к бедности влечет.
Скрывая пропасти цветами,
Се како смертные текут
К погибели, котору сами
Себе в безумии плетут!
Сребро им очи ослепляет,
Их гордость в узы уловляет;
Невольники своих страстей
Одну тень счастия хватают,
О камень ногу претыкают,
Свратясь невинности с путей.
Блажен, кто, сам собой владея,
В средине шума бурь мирских
Пристанище в себе имея,
Возможет, презирая их,
Чуждатися пороков лести.
Все мира пышны знаки чести
В очах премудрости прямой —
Прельщение умов незрелых,
Игра младенцев престарелых,
Отрада слабости одной.
Послание трем грациям
О нежные сестрицы неразлучны!
Сопутницы прекрасного всего!
Сама краса не стоит ничего,
Черты ее бездушны, вялы, скучны,
Коль, вашего знакомства лишена,
Жеманится без прелестей она.
О грации! позвольте пленну вами
Пред жертвенник священный ваш предстать,
Тесняся где за вашими цветами,
Искусники, со грубыми руками,
Сбираются, чтобы цветы измять.
Принудить вас возможет ли искусство?
Без правила пленяете вы чувство.
Напрасно Ферт уверить хочет всех,
Что стих его вместил приятство ваше;
Что написать никто не может краше;
Что от его быть должен драмы смех,
Затем что слог, по правилам шутливый,
Комический и острый и игривый,
Не ввел его проказной музы в грех;
Что он так чист, как ясная водица.
То правда; но и столько ж вкусен он;
И зрителей упрямая станица
В тот час, как сам он им давал закон
Хвалить себя, в ладони ударяя,
Сидела вся, по правилам зевая.
Меж тем Ефим, любезный новичок,
Сшиб мастера своею драмой с ног.
Ваш, грации! служитель он покорный,
И, несмотря на суд от Ферта вздорный,
Понравиться без правил смел и мог,
Риторики всея на посрамленье.
Вот правило и ваше наставленье:
«Любезен будь, восхити и плени».
Но чтобы нам до этого достигнуть,
Риторика! пожалуй, извини:
Все бисеры твои нам должно кинуть.
Пред зеркалом улыбочкам учась,
Которые приятностей созданье,
О Сильвия! напрасно, искривясь,
Ты делаешь твоим устам страданье.
Чтобы твои возвысить красоты
И одолеть препятствия природны,
Хоть на себя драгих безделиц ты
И вешаешь лоскутья новомодны,
Хоть на лицо наводишь белизну,
Хоть на щеки кладешь заемны розы,
Чтоб вида скрыть холодного морозы,
И жилочек тончайших кривизну
Карандашом хотя ты и выводишь,
Но своего в том счету не находишь.
Без прока всё; и прочь сердца бегут.
Напрасно взор твой тусклый уверяет,
Что граций он приятности бросает, —
Твои красы на граций только лгут.
Без ведома ты их пригожа стала
И прелести без воли их достала.
Все, зря тебя, дивятся кружевам,
С ушей и с рук сверкающим лучам,
Из блонд, кисей тем пухлостям прозрачным,
Французских рук творениям удачным,
Чем думаешь ты отличить себя,—
Все смотрят то, не видят лишь тебя.
Ты — вся не ты: торговок зданье модных,
Сочинена рукой мадам Бобри.
Что в том, коль нет в тебе красот природных?
Пожалуй же, на Дафну посмотри:
В лице ее цвет утренней зари
Пленяет дух, приятно улыбаясь,
Как взор ее, со взорами встречаясь,
Вниз падает, их жадностью смущен.
Прелестна грудь, утехи трон,
Биение то нежно повторяет,
Которое в ней сердце ударяет,
Вещая ей, что время уж любить.
Вы, грации, стараясь пособить
Той прелести, котору вы создали,
Когда идет, несете вы тот рост,
Толь гибок, толь приятен, строен, прост,
Который вы, вы сами рисовали;
И маленькой даете ножке ход,
Которую вы сами обували.
Толпится вкруг любовников народ:
Подобно так стремится к розе зрелой
С жужжанием рой пчел, плетущих сот,
Влеком ее блистанием красот,
Тесняся, к ней полет свой правит смелый,
Других цветов не видя на лугах.
Не ведая цены в твоих красах,
Ты, Дафна, все искусства презирая,
Прельщаешь всех, сама того не зная,
Не думая кого-нибудь прельстить
И несмотря, что Сильвия, кобенясь,
Красы твои все хочет помрачить
И что уста ее, от злобы пенясь,
На всю тебя злоречья желчь лиют,—
Сопутницы с тобою повсеместны,
Тебя твои защитницы прелестны,
Три грации, в обиду не дают.
Лишь Сильвия с улыбкой злою скажет:
«Уж ужас, как у Дафны вздернут нос!»
А грация приятность в этом кажет.
Хоть маленький, прекрасный свиток роз,
Она на смех рот Дафния поднимает
И говорит: «На нитку снизан рот».
А грация ей тотчас отвечает:
«То собственной моей работы плод.
Чтоб этот рот снизать, наяды дали
Мне из морей чистейшие корали».
Вот так-то всё, что ваш имеет вид,
О грации! греша и против правил,
Какой бы яд завистник ни направил,
Однако же вовек не повредит.
Резвяся вы и забавляясь пляской,
Вы бесите клеветников своих;
Ответствуя одною только лаской,
Смущаете игрой ехидство их;
И, несмотря на бледные их лицы,
Без мудростей вы всех сердец царицы
И истинный всему даете вкус.
Когда вас нет, храпя, музыка дремлет,
И живопись нахмурен вид приемлет,
А гордая архитектура — груз,
Поэзия души не восхищает,
И танцы все — лишь шарканье ногой;
Актер себя пред зрителем ломает
И делает в себе царя дугой.
А с вами Гюс, подпора Мельпомены,
Приятная владычица сердец,
От наших слез берет похвал венец
И, чувствовать дая страстей премены,
То к трепету, то к плачу приводя,
Пленяет всех, с победой в грудь входя.
О вы! вы все, которых дни блаженны
Художествам приятным посвященны,
И славы в храм грядущи музам вслед,
Когда прельщать ваш должен быть предмет,
Чтоб имена остались ваши вечно,—
Вы грациям молитеся сердечно.
Стансы богу
Источник жизни! благ податель!
К тебе, о боже! вопию;
И пред тобою, мой создатель!
Мою всю душу пролию.
Премудрости наполни светом
Мою к тебе парящу мысль!
Имущего тебя предметом,
Меня к своим рабам причисль.
К рабам?.. Рабов ты не имеешь:
Отец тебя любящих чад,
Ты благостью одной владеешь,
И власть твоя полна отрад.
Вотще тебя себе подобным
Соделать смертные хотят,
Суровым, грозным, гордым, злобным,
С собою ставя бога в ряд.
Не верю я сердцам сим диким,
Которы, лютостью одной
Тебя являя нам великим,
Не твой нам кажут образ — свой.
Всяк час ты ложь их обличаешь
Пучиною твоих щедрот
И милостью опровергаешь
Угрюмых мудрецов довод.
Ты кротко солнцу рек: «Навеки,
Блистая, провещай творца;
Да зрят всечасно человеки
Меня в щедроте без конца».
Всяк день то солнце повторяет,
Сей благости твоей залог,
И вся природа нам являет,
Что бог не может быть не бог.
Лишь только мы, неблагодарны,
Не чувствуя твоих щедрот,
То слабы, то высокопарны,
Крушим страстями свой живот.
Ты, смертным даровав свободу,
К блаженству тьму путей открыл;
Одним веселием природу
Своей ты власти покорил.
А если иногда печали
Дают вкушать нам горький яд,
Не винен ты, что мы создали
Себе из рая страшный ад.
Не ты виновен, что мы, люди,
Желая все богами быть,
Вздымая гордо наши груди,
Себя дерзнули позабыть.
Тобой творенны наслаждаться,
Превыше мы себя летим
И мудростью с тобой равняться
В своем безумствии хотим.
Чувствительность! о дар божествен!
Ты нас прямей ведешь к концу,
И крыл твоих полет торжествен
Возносит сердце ко творцу.
Творец! тебя понять не тщуся,
Всем сердцем, как отца, любя;
Кто ты, о том я не крушуся,
С восторгом чувствуя тебя.
Ты был, ты есть, ты вечно будешь, —
То небо и земля твердят;
Я есмь, меня не позабудешь,—
Мои все чувства то гласят.
Попугай
Пою несчастье попугая. —
Чему ж смеетеся, друг другу вы мигая?
Чтобы всё петь — у муз такой манер;
Героя ль моего пренебрегая,
Смеетеся, что он не знатный кавалер?
Но чем же он Улисса хуже,
Который, долго так
Носимый бурями почти на луже,
Скитался, как дурак,
И до двора не мог найти дороги?
А моего, на крыльях ветров, боги,
Из Индии чрез океан промча,
Вкушавшего плоды там сладки,—
В Россию привезли для вкуса калача,
Бонбонов и блаженств, которы были кратки.
Итак, не смейтеся, поэму я свяжу;
А если, чтоб я пел, на то не согласитесь,
Вы только не сердитесь,
Я вам и просто расскажу.
Была старушка мать, степенна, богомольна,
С прекрасной дочерью, своей судьбой довольна,
Тужила лишь о том, крушась,
Что сын ее, за славою гонясь,
Отправился с полком поближе к смерти.
Итак, приметьте, сын — военный человек.
Вы знаете, военны люди — черти,
И их от нашего совсем отменный век.
Меж тем и матери, и дочери прелестной,
Судьбою не весьма чудесной,
А именно за несколько рублей,
Достался попугай на бирже с кораблей.
Какая в скуке им отрада!
За сына от небес, за брата им награда!
«Вот птица райская!» — старушка говорит;
А дочь: «Какой прекрасный вид!
И наши щеголи в своих нарядных фраках
Не могут с ним сравняться пестротой,
Ниже с его любезной остротой
В своих манерных враках.
Как он учтив! как знает свет!
Пред ним скоты все птицы русски.
Ах! матушка, он знает по-французски,
Кричит: bonjour! bonjour, Marionette!1
Да почему мое он имя знает?
Вы слышите ль, меня он Марьей называет?»
Старушка несколько пожалась тут:
«Ахти! не ведьма ль птица эта?
Не зная, знает то, как дочь мою зовут.
Не наущеньем ли то демонска совета?»
— «И, матушка! как можно думать так?
Какая есть на ней чертовщины примета?
Прекрасной птицы вид, ее небесный зрак;
Притом же и язык французский разумеет.
Со мною он не отупеет.
Он мил; но выведу его я боле в свет».
— «Однако ж, Машенька! — старушка так в ответ, —
И о душе его нам надо постараться:
Пусть будет он с тобой, как будешь убираться,
Со мною же моей молитвы в час;
Со мной к акафистам он станет приучаться,
С тобой к манерам, как то водится у вас».
И так и мать и дочь, наперерыв милуя,
Как душу, попеньку любя,
Старались кажда для себя:
Поутру с матерью поет он «аллилуйя»,
А Машенька, его целуя,
«Charmant objet» 2 учила выпевать.
И божества, и щегольства смешенье!
Никто, как он, церковно пенье
С любовным не умел так сладко соглашать,
Со умилением от сердца воздыхать
И сахары из рук с учтивостью клевать.
Велико дело воспитанье!
Ласкаем и любим, заморский кавалер,
Как нравиться, давал и щеголям пример.
Его прелестно лепетанье,
Пристойно завсегда,
Не испускало никогда
Тех слов, которые стыда
Наводят краску.
В беседах, ласкою платя за ласку,
Красавицам кричал: «Je vous adore3»;
Целующим: «Целуй меня encore4»;
Старушкам: «Ну, подите с богом!»
Вот так-то отвечал
Разумник вдруг всем разным слогом.
Подобно Цесарь вдруг и сам писал
И сказывал другим совсем другие строки.
Такие-то Жако имел
Таланты превысоки,
И так-то он в науках преуспел.
С таким достоинством недолго быть без славы.
За то, что дали толь благие нравы,
Мать с дочерью в награду за труды
Свой зрели полон дом всечасно.
Знакомства новые, и все везут плоды,
Конфекты, сухари, бонбоны! — Как прекрасно!
Катается Жако как в масле сыр.
И всякий день ему такой же пир,
Какой откупщики дают боярам редко,
Однако ж метко.
Всегда между людей
Жако, как будто казнодей,
С вершины позлащенной клетки
Собранья привлекал внимание и взор.
И петиметры и кокетки,
И матушек и тетушек собор,
Дворцовы кавалеры,
И разны офицеры
Любили говорить с ним так, как меж собой.
Ах, долго ль, попенька! блаженной толь судьбой
Ты будешь наслаждаться? —
Как может молодость легко избаловаться!
О ты, детина из детин!
Смиренной матери о беззаконный сын!
Прекрасный сестры о братец преразвратный!
Почто с полком своим вступаешь в путь обратный?
Идет, пришел и в лагерь стал,
И к матери в минуту прискакал.
Сказав раз несколько: «А, матушка! сестрица!»,
Они ему: «А, сын! а, братец дорогой!» —
Он вдруг спросил у них: «Давно ли эта птица?»
— «Тотчас, как мы рассталися с тобой».
— «Ах! если б, братец, знал, какой же он проказник!»
— «Ах! если б, сын, ты знал, как он поет кондак!
Какой смиренница! какой неблазник!»
— «Притом же, братец, он и не дурак».
— «Любезный сын, его такое поведенье,
Что если бы такой сыскался женишок,
Я Машеньке б дала благословенье».
Гордясь собой как будто петушок,
Во время сей похвальной речи
Жако приподнял плечи…
(Ошибся, виноват, приподнял крылья он)
И, сделавши учтивейший поклон,
Пропел три раза «аллилуйю».
Потом французскими словами заметал,
Которы с русскими из милости мешал,
И к Маше протянул он нос для поцелую, —
И словом, выказал всего ученья сбрую:
Немного попугай-хвастун тщеславен был.
Но кто же не таков, кто быть хвален достоин?
Кто много от небес талантов получил?
Развеся уши, воин
И выпялил глаза и рот открыл.
«Сто тысячей ему!.. Ах, матушка! сестрица!
Morbleu!5 какая это птица!
Ну, как же за морем не быть умнее нас,
Когда у птиц такое просвещенье!
Мне долго быть никак нельзя у вас,
Мне должно в строй сегодня на ученье.
Не отрекитеся мне сделать одолженье:
Пустите вы со мною на показ,
На удивленье
Толь редку птицу в полк».
Когда ягненочка хватает хищный волк,
Лишить его пастушки хочет,
Пастушка в ужасе кидается, хлопочет,
Не знает, что начать: хотя барашка жаль,
Но страшен волк проклятый,
Прожора алчный и зубатый.
Такая то была печаль,
Такое изумленье,
В которо привело и мать и дочь
Героево прошенье;
Покрыла их глаза смертельна ночь.
Бледнеют и трепещут обе.
«Расстаться с попенькой! — ах! лучше б быть нам в гробе!»
— «Morbleu! — кричит герой, я вижу ясно то,
Что вам и сын и брат ничто!
Коль так, прощайтесь с ним, скорей его целуя;
Заставлю петь его последне «аллилуйя»
И за презрение ко мне, несносно толь!..»
— «Ах, братец! ах! любезный сын, изволь.
Но если наша жизнь нужна тебе неложно,
Пожалуй, поступай с ним нежно, осторожно…»
— «Поверьте мне, в два дни он будет здесь со мной,
Или пусть черт меня задавит».
Итак, положено судьбой
Любезного Жако отправить.
Уж время час расстанья принесло,
А чтоб в пути не растрясло,
Чтоб от каретного не оглушиться звука,
Назначена разлука
Дорогой водяной,
На шлюпке быстрою Невой.
Несут Жако; и мать и Маша провожают
Его до каменных на пристань берегов.
Ко описанию тоски не станет слов,
Котору дочь с старушкой ощущают
Уж попеньку на судно опущают;
Уж воин матери, сестре «прости» сказал;
Уже багры отстать от брега помогают;
Уж «веслы на воду» квартермистр закричал;
Уж едут, удалились, —
Слезами мать и дочь залились.
«Прости, прости, любезное дитя! —
Старушка, небесам Жакову часть вручая,
Поет, свой взор на небо обращая. —
Всё упование мое на тя!»
А дочь, печаль разлуки выражая:
«Прости, мой свет, в последний раз!»
Уж шлюпка с попенькой скрывается от глаз
И кажется вдали как будто муха.
И, лишены и зрения и слуха,
И дочь и мать домой идут,
Иль лучше так сказать — в унынии ползут,
Повеся головы, не говоря ни слова.
Пришли. О, горесть нова!
О, час! о, нестерпимый час!
Не слышен попугаев глас!
Все комнаты осиротели.
За ужином они, рыдая, просидели,
Не ели ничего, бонбонов лишь поели,
Которых попугай доклюнуть не успел.
Меж тем Жако свет новый зрел.
Вода, гребцы, их песни, шутки,
Их дюжи прибаутки —
Всё ново для него.
Ему то стыдно стало.
Что он не знает ничего.
Казалося ему его ученье мало.
Он слишком был честолюбив.
Испорчен тот всегда, кто долго был счастлив.
Не может он вмешаться в разговоры
Российских водяных повес,
Которы, заведя между собою споры,
Писали языком друг другу наотрез
Диковинны узоры
Когда бы пошлину с них брать,
Колики раз они сказали «мать»,—
Велики были бы таможенные сборы.
Сам воин, попенькин покров, чтоб их унять
И научить к Жако почтенье сохранять,
Пустил слов токи сильны, скоры,
Кончая все на «мать».
Жако тут сам приободрился
И, чтоб себя на свете показать,
Неблазным языком своим на них пустился:
Им что-то из молитв осмелился сказать.
Тут весь собор окончил брани смехом
И поднял попеньки невинность на зубки.
В унынье погружен своим дурным успехом,
Стать попенька не смеет на дыбки.
И, крылья опустя, привыкший барин к лести,
Как мокра курица сидит
И на свет не глядит.
Однако же, пронзаем жалом чести,
Решился прежние науки позабыть
И жив не хочет быть,
Когда не выучит наречья и поступок
Бесстыдных шалунов
И коренных российских слов.
Вот для каких покупок
Пустилось за море любезное дитя!
О молодость! себя к спасению претя,
Вот как свою невинность
Меняешь на бесчинность
И, к аду с радостью приемля путь, грешишь,
И, слишком свет любя, ты кажешь небу шиш.
На шлюпке наконец уроками напитан,
Уж начал забывать Жако, как был воспитан.
Уж стал насвистывать, подобно как буян,
Который катится шумя на дрожках пьян.
Уж стал уметь язык вертеть по-молодецки
И имя Иова горланить по-немецки.
Всё слыша то, был рад безмерно офицер,
Что так его Жаку понравился манер,
Что может с птицею заморскою по-свойски.
Как друг, открытно рассуждать.
В пути до лагеря он все слова геройски
Пред ним старался истощать.
Жако, расставимся с глаголом нежным, тленным.
Уж в лагерь молодцом вступает совершенным:
Гуляя из шатра в шатер,
Из ставки в ставку,
Приветлив, как бурлак, как гранодер, востер,
Он благонравию дает последню давку.
Не столько он в свой век сластей клевал,
Колико слов проклятых в день глотал.
Бесстыдством он своим и воинов уж бесит,
И словом, так сказать, достоин стал,
Негодница! чтобы его повесить.
Меж тем что делаете вы,
Старушка с Машенькой, в печали?
Не можете изгнать Жако из головы.
Вы образом драгим все чувства напитали;
Всё кажется Жако, все зелено в глазах,
И сердце занял он, и занял ваши души;
Всечасно слышат уши
Его приятный глас. — Но, ах!
Жако уж нету с вами.
Осталась вам надежда лишь одна:
Волною унесен и возвратит волна.
«Но скоро ли, ах! скоро ль будет с нами?
Чтоб сын, чтоб брат не задержал.
Сегодня он, сегодня обещал».
Все дамы в нетерпеньи,
Чтоб усладить свои мученьи,
Всегда колоду карт имеют при себе.
Они не дуры,
И, карты разложа на разные фигуры,
Всё видят в будушей судьбе.
И мать и дочь, страстей своих в борьбе,
К сему премудрому искусству прибегают,
И будет ли Жако в сей день, о том гадают.
«Приедет ли наш миленький француз?»
Но что ни делают, как карты ни мешают,
Ложится всё винновый туз.
Трепещут обе и бледнеют:
«Ах, попенька любезный нездоров!»
В отчаяньи их чувства цепенеют;
Но сон страдающим покров.
Вздремали с горести, в руках имея карты.
Им грезился Жако — не нежный кавалер,
Но будто он угрюмый гранодер.
И будто у него ужасны бакенбарты,
Широкие усы и шапка набекрень,
И будто он городит дребедень.
Во сне и мать и дочь от страха стали в пень,
Не зная, что начать, вострепенулись,
Зевнули, протянулись,
А после и проснулись.
Вскричала дочь тогда:
«Ах, матушка, беда!
Коль верить мне тому, что сон мне бредит,
То попенька явится без стыда.
Поехал умницей, таков ли он приедет?»
В тот самый час открылась дверь.
О, радость несказанна!
Старушка, ты восторг умерь;
И ты, о Машенька! увидя гостя жданна,—
Уже не стоит он твоей любви, поверь.
Однако ж под собой они земли не слышат:
И радость, как печаль, объемлет наш язык.
Хотят вскричать: «Жако!» — но так восторг велик,
Что, рот раскрыв, они лишь только дышат.
Тогда вешает им военный изувер:
«Ну, вот сокровище вам ваше!
У вас он был хорош, теперь в сто раз он краше,
Я слово вам сдержал, как честный офицер».
Потом вручает Маше
Неоцененный сей залог.
Но что? о, рок, о, грозный рок!
О, страшная измена!
О, лютая премена!
У попеньки уже не тот носок,
Который щекотал, целуя, Машу прежде.
Ошиблась Машенька в приятной толь надежде:
Шалун своим проклятым ртом
Кусил ее за место,
Толь пухлое, как тесто,
А где — история не говорит о том.
Покрылись лилии багряным током крови,
И с Машей ахнули приятства и любови,
До сердца тронуты пременою такой,
Жаковой сражены злодейскою рукой.
Укушенная дочь с молитвенной старушкой,
Узрев, что попенька несносной стал вертушкой,
Хотят, чтоб, обличен толь лютою виной,
Раскаясь, попросил наглец у них прощенье.
Итак, во все глаза взирая на него,
Желают о грехах приметить сожаленье.
Не тут-то было: он проступка своего
Жестокостью гордится
И, вместо слез, — буянит, веселится,
И, набок искривясь, как гневный гранодер,
Стыдливых жен к увечью
Огрел увесистою речью.
Хохочет офицер,
Краснеет Машенька, а матушка рыдает,
Себя, Жако и дочь крестит, благословляет.
«Ты видишь, матушка, что в нем уж нет пути,
И то, что он испорчен.
Смотри, как весь искорчен!
В нем черт сидит; но я могу найти
Его исправить средство».
Вот развращения обыкновенно следство.
Ах! часто вояжер
За новый свой манер
Достоин заперт быть.
Жако сажают в клетку силой.
А чтобы из него чертей искоренить,
Наш попенька, толь прежде милый,
В крестовой, осужден, дрожит,
Доколе, совести почувствуя грызенья,
Окажет более он дамам уваженья.
Испорченна Жако
Уже не сласть питает;
Уже не молоко
Его гортань нечисту орошает,
Но хлеб один сухой
С простою лишь водой
Быть праведным премудро научает
И к благу путь нескользкий пролагает.
Но стоит только раз
С дороги доброй совратиться,
А там уж грех всегда коробит глаз,
Уже с невинностью нельзя соединиться;
Или хотя и можно то,
Однако ж очень трудно.
Старушкины мольбы он ставит ни во что.
Воинску полюбя науку безрассудно,
Всегда, как возглашал
Старушкин голос «аллилуйю»,
Он в рифму припевал…
Старушка думает: ослышалась она,
Еще всё то же повторяет,—
А он по-своему ей то же отвечает.
Умильным пением Жаковым смущена
(Смотрите, как черт силен,
Как в вымыслах к соблазну он обилен, —
Кто может избежать от демонских ловитв?),
Расстроена старушка
Среди усерднейших молитв
Воспомнила, что то — старинная игрушка,
И вображение ее кусила мушка.
Но, одолевши плоть,
Котора мысль тревожила приятно,
И плюнув троекратно,
Кричит: «Ко мне, ах, Маша! подь».
Лишь только дочь вступает,
Ту ж рифму для нее бездельник сочиняет.
«Ах, матушка! что он такое врет?
Какую
Жако поет
Несносну «аллилуйю»!»
(С тех пор сия у нас пословица идет,
Что «аллилуйю» тот поет,
Кто мелет вздоры.)
«Что ж делать нам с Жаком?
Ты видишь, хочет он остаться дураком,
Все способы мои неспоры,
Он по уши увяз в грехах,
У честных быть людей не должен на глазах».
Потом положено Жако навек оставить,
К домашним птицам в клев из милости отправить
Вот так-то попугай блаженства с высоты,
В вояжах промотав свои благие нравы,
Низвержен и лишен сиянья красоты,
Не с Машей — с курами целуется без славы.
Воспоминание старика
О память прежних дней приятных!
Проникни в томну, слабу мысль
И прежних случаев превратных
Прошедших радостей исчисль.
Когда весна моя блистала,
Сбирал я майские плоды.
Душа, как роза, расцветала!
Не знав, что горесть, что беды.
Бывало, с милою Авророй
Встречал я первый Фебов въезд
И в мысли восхищенной, скорой
Сиял, как искра в куче звезд.
Бывало, разных птичек пенье
И громкий голос соловья,
Шум водопадов, их стремленье
Внимал с живейшим чувством я.
Бывало, пляски, хороводы
Веселых, добрых поселян —
Где без искусства вид природы
Для блага общего им дан —
Меня в младенчестве питали!
Я с ними радости делил,
Резвились — пели и играли,—
Кто прожил так, тот прямо жил.
Когда же время злобным взором
Из туч на смертный взглянет род,
Бореи гневные собором
Откроют осени приход;
Когда дождь мелкий, ядовитый
Лишит одежды шумный лес
И солнце, бросив луч сердитый,
Сокроется среди небес, —
Бывало, несмотря на стужу,
На мрачность всех осенних дней,
Весельем грусть обезоружу,
Не потеряв весны своей.
В спокойном, тихом кабинете,
Меж граций, меж приятных муз,
Забыв, как мучатся в сем свете,
Таскают всех печалей груз,—
Беспечно в книгах зарываясь,
Я с пылким чувством зрел красы,
Поэзьей нежною пленяясь,
Я ей лишь посвящал часы.
Или в исторьи древних веков
Летел к протекшим временам;
Зрел римлян, египтян и греков, —
Как будто с ними жил я там.
Потом пущусь гулять по свету,
За книгой обтеку весь мир.
Или в романах без предмету
Влюблялся в тысячу Пленир!
С живым воображеньем — вольным,
Бывало, как орел, парил;
И, будучи собой довольным,
В себе всё благо находил.
Когда ж мое уединенье
Возьмет унылый, мрачный вид,—
Оставя кабинет, и чтенье,
И зданье древних пирамид,—
Скачу на бал богатый, пышный,
Где нектар из сосудов бьет
И где умеренность — гость лишний.
Где роскошь царствует, живет.
Там, с нимфами в кругу резвяся,
Себя Парисом вображал;
И, всеми до одной прельстяся,
Мое всем сердце отдавал.
Бывало, и они смотрели
Из рук прелестных на меня;
Желали!.. но сказать не смели,
Свои стыдливости кляня!
Куда ж девались прежни силы?
Румяность свежих, алых щек?
На мне вид бледный и унылый;
Мой, видно, красный день протек.
Уж я расстался с розой нежной,
Согбен под тяжестью зимы!
С главою дряхлой, белоснежной
Являю скорбь ужасной тьмы.
О молодость! о дар бесценный!
Почто ты вянешь, как цветок?
Едва мелькнешь — то червь презренный
Твой подъедает корешок.
Болезнь тягчит меня пятою
И жнет моих остаток лет;
Моей мучительной слезою
Себе протаптывает след.
Чтобы привесть скорей ко гробу,
Чтоб слабый дух исторгнуть мой, —
Болезнь! где ты окончишь злобу? —
Увы! — под гробовой доской!
Когда творец лучом блестящим
Природу всю развеселит,
Бореям хладным и шумящим
Сокрыться всем в горах велит;
Когда наместо их зефиры
Начнут прохладно, нежно дуть;
Когда все твари, томны, сиры,
Успеют с радостью вздохнуть, —
На посох свой облокотяся
И с помощью дрожащих ног,
От слабости к земле склоняся,
Иду в небесный я чертог.
Там, сев под липой мрачной, мшистой,
Что в юности со мной росла,
Смотрю на водопад кремнистый —
В нем та же живость, что была.
А мой источник жизни бренной
Сквозь камни с быстротой не бьет,—
Иссох в ущелине подземной,
Единый червь его сосет.
Я слышу птичек хор согласный,
Но сердце слабо к чувствам сим.
Где ты, луч младости прекрасной?
Где ты, зари прелестный сын?
Тебя мои не встретят очи,
Твой блеск сокрыт от стариков!
Померк! — как день в печальной ночи
Исчез! — в тумане всех веков.
Куда ни обернусь — всё то же;
Всё прежний восприяло вид;
Всё сделалось опять моложе,
Всё той же красотой блестит.
А человек чуть-чуть вспомянет
Про свой весенний прежний цвет;
Средь осени куда ни взглянет —
Но уж весны он не найдет!
Найдет! — и день он встретит майской,
Проглянет луч на небесах.
Дождусь конца с надеждой райской!
Чрез смерть к бессмертью только шаг.
Волосочесатель-сочинитель
По имени Андрей,
По прозвищу Тупей,
А ремеслом чесатель,
Рехнулся на стихах и сделался писатель.
Недолго работал
И драму,
Как даму,
В два мига причесал.
Черт самолюбия великий нам ласкатель,
Над нами множество он делает проказ.
Помадами душистый наш писатель
Принес Волтеру на показ,
На удивленье,
Свое творенье. —
Волтеру? — О, смельчак!
Волтер, окончив чтенье,
Снимает свой колпак;
Потом, вручая сочиненье,
С улыбкою сказал парнасский сей старик:
«Поди, творец, и сделай мне парик».
Стансы на смерть
О смерть! предел неизбежимый!
Ты всех, преобращая в прах,
Зовешь пред суд необходимый,
Давать отчеты в их делах.
Тебя повсюду мы сретаем,
Тебя нигде мы не уйдем!
Всем вестна ты; но мы не знаем,
Когда, и как, и где умрем.
Тебя счастливец отдаляет,
Что смертен, забывая то,
Себя до облак возвышает.
Приходишь ты — и он ничто!
Взгляни — несчастный сколько страждет,
С каким восторгом ждет тебя:
Прихода твоего он жаждет
И тем лишь веселит себя.
Ты смертным страждущим отрада,
Надежда к вечности, покой;
За слезы ты одна награда,
Несчастный счастлив лишь тобой.
Но ты свой зрак от тех скрываешь.
Которым ненавистен свет;
Того ж, напротив, поражаешь
Незапно, кто тебя не ждет
Воззрим на гордого вельможу:
Корысть его один предмет;
Он мыслит: тьмы богатств умножу! —
Как будто б жить мильоны лет.
На высоту взлететь стремится,
Дабы пятою всех попрать;
Пред ним сама Фортуна льстится
Свое колено преклонять.
Но смерть, котора всё сражает,
Приходит наконец к нему;
Она всю гордость повергает
С высот блестящих в бездны тьму.
Ты свой блаженный век кончаешь,
Исчезло имя вдруг твое;
Богатство, знатность оставляешь,
Преображен в небытие.
Увидьте воина, паряща
На поле ратное с мечом,
Достигнуть славы громкой льстяща, —
Не зрит препоны он ни в чем.
Как злобный тигр, ожесточился
Герой сей на врагов своих;
Но меч в крови лишь обагрился, —
И смерть в местах явилась сих.
Вияся над его главою,
Твердит ему, что краток век,
В деснице с острою косою
Твердит, что он есть человек.
Но гласу он сему не внемлет,
Вся мысль его — врагов разить;
Он жадным оком всё объемлет
И всё желает поглотить.
Врагов разит он без пощады,
Надежда веселит его,
Суля за тьмы побед награды,—
Достиг блаженства он сего.
Уж враг стремглав во бег стремится,
Прося спасенья благ творца;
Душа в герое веселится,
От славы ждет себе венца.
Но выстрел смерть предвозвещает,
Се лютый, грозный час притек.
Огонь блеснул!— он жизнь кончает,
И лавр его увял навек.
Всё кончилось в одно мгновенье,
Что веком ты приобретал;
Исполнилось судеб веленье:
Ты был велик — ничто вдруг стал.
Мудрец в трудах свой век проводит,
Бессмертье алчет заслужить:
Он благо мира в том находит,
Чтобы в сердцах потомков жить.
Спокойствием не наслаждаясь,
Ведет в терзаньях каждый день.
Не зрит, что, к гробу приближаясь,
Вдруг исчезает так, как тень.
Что ж в славе той, котора льстила?
Хотя ее ты приобрел,
Но смерть дверь в вечность отворила;
Ты был — и вдруг во гроб снисшел.
Уже того не ощущаешь,
Что имя здесь твое гремит.
Ты в мрачном гробе истлеваешь,
И славы блеск тебя не льстит.
Все мы, водимы суетою,
В терзаньях кратку жизнь ведем;
И, лестною пленясь мечтою,
Прямого счастья не найдем.
Иной, корыстью обольщенный,
Плывет в пространный океан;
Надеждой сладкой упоенный,
Он мнит: достиг дальнейших стран.
Сокровищ Крезовых алкая,
В них зрит всё счастье и покров,
Себе никак не представляя,
Что гибнет он в виду брегов.
Корабль, меж бурных волн несомый,
К спасению лишась путей,
К хребтам кремнистым быв влекомый,
Сретает тысящу смертей!
Со треском мачты вихрь ломает,
Моря примкнулись к небесам.
Ночь мрачну молнья освещает,
Являя ужас лишь очам.
Корабль, как быстр орел, несется,
Срывая пену с грозных вод;
В нем вопль повсюду раздается,
Отчаян весь там смертных род.
Там сын родителя объемлет,
С ним купно хочет умирать;
Со плачем мать дитя приемлет,
Дабы в последний раз лобзать.
С супругой нежный муж прощаясь,
Не в силах скорбь изобразить,
Гласит: «Тебя навек лишаясь,
Иду — чтоб там тебя любить».
Скупой, на глыбы злат взирая,
Трепещет, мучится, стенет;
Корысть, им алчна обладая,
Его на части душу рвет.
Меж тем уже в корабль втекает
Вода, и с нею смерть течет,
Она кормилом управляет,
На дно пучин его влечет.
Всех помощей уже лишился
Предмет разгневанных небес,
Мелькнул меж волн и вдруг сокрылся,
Сокрылся и навек исчез! —
Вот как в напасть себя ввергаем,
Счастливыми ласкаясь быть.
О смерти мы не размышляем,
Лишь призрак тщимся захватить.
Судьбой своей не быв довольны,
Блаженство льзя ли нам вкушать?
В своих желаньях своевольны,
Мы алчем всё себе прибрать.
О смерть! ты мир весь обтекаешь,
Везде родишь плачевный стон!
Ты жизнь мгновенно отнимаешь!
Она уйдет, как краткий сон.
Сей сон — мгновенна скоротечность,
Пред вечносчию — жизнь ничто.
Смерть нас предводит в бесконечность,
От ней не скроется никто.
Друзья! вы смерть не забывайте,
Она всеобщий наш удел.
Лишь правость духа сохраняйте,
И всяк страшися злобных дел.
Судья и вор
Подлез, подкрался вор —
В ворота или на забор,
Нет нужды в этом;
Когда — зимой иль летом —
И в этом нужды нет.
О, как же любопытен свет!
Начни что сказывать, со спросами приступят
И ум рассказчика, хоть что, тотчас притупят
Подробно им скажи о том о сем:
Каков лицом?
Каков кудрями?
Каков бровями?
Велик ли рост?
И даже и о том, у вора есть ли хвост?
Довольно вам: его поймали,
Его связали
И привели к судьи
Судья кричит: «Ах, батюшки мои!..
Так! это он! старинный мой знакомец!
Стреляй, мой прежний сопитомец.
И с ним учился вместе я.
Он вор — а я судья!..
Скажи: товарищи, залетны наши птицы,
Где ныне? как живут? и чем? и кто?
Какие в обществе они играют лицы?
Судьи ль они? или иное что?
С тех пор как с ними я расстался,
О них не слышу ничего».
На дружеский вопрос плечами вор пожался,
Сказав: «Повесили их всех до одного;
Лишь только я да ты остался».
От дяди стихотворца Рифмоскрыпа
Хвалить и всё и всех — то дело безопасно,
И будет всё с тобой и дружно и согласно.
Все станут говорить: вот добрый человек!
Умно и смирно он проводит честный век.
Водой не замутит. Душа его почтенна,
Что ей ни дай, ничем не будет огорченна.
Он ангел во плоти; прямой он филозоф!
Хоть скучный Рифмоскрып, возы навьюча строф,
Его терпению сто тысяч од привозит,
Он плодородие его хвалой навозит;
И, сердцем дань платя препакостным стихам,
Хотя исподтишка в кулак зевает сам,
Но восхищается он явно каждой строчкой
И всем любуется: и запятой, и точкой.
«Куды,— он говорит,— как это всё умно!
Иным покажется запутанно, темно;
Но то и хорошо: одни лишь низки слоги
Понятны всякому; а кто, равно как боги,
Высоко говоря, на крылиях парит,
Тот должен не понять и сам что говорит
То честь ли, коль творца так мало почитают,
Что без разбора все его стихи читают?
Что приступ всякому свободный, легкий к ним?
Что чернь бесчестит их понятием своим?
Воспомни о царях, владеющих Востоком;
Не досягаемы ничьим из смертных оком,
На неприступнейшей престола высоте
Богами кажутся подвластных простоте.
Хоть, к счастью, ничего для нас не созидают,
Велики тем они, что их не понимают.
Почтенный Рифмоскрып! равно твои стихи,
Чрез меру гордые, надуты, как мехи,
Презрев и ум простой, и чистый смысл, и толки,
Пребудут навсегда в почтении на полке.
С подобострастием храня их свят покой,
Чтецы не осквернят их дерзкою рукой».
Вот так-то ободрен, в свои влюбленный враки,
Быть думает орлом, а ползает, как раки.
Какой же люта лесть дает пиитам плод?
Ах! даже и на весь с презреньем смотрят род
Того, который всех, как смертными грехами,
Терзает и томит несносными стихами.
Однако свет неправ; и чем же винен я,
Что этот Рифмоскрып-рифмач родня моя?..
Помилуй, свет, меня, невинна пред тобою!
Я связан с ним родством, не связан головою.
«Но должно б, — говорят, — ему подать совет,
Чтоб не срамил себя на целые сто лет.
Не лучше ли, скажи, честному человеку
Поденщиком копать канал иль чистить реку?
Не лучше ль улицу каменьями мостить?
Не лучше ль огурцы или морковь садить,
Чем, глупый стих точа, как деревянну пешку,
Рассудку здравому его казать в насмешку?»
Поверьте, говорил я то же много раз,
И метил я ему не в бровь, а в самый глаз,
Приметя склонности его души природны,
Полезные, хотя не очень благородны:
А именно, коням он мастер гриву стричь;
Умеет гордо он держать на козлах бич;
Я, видя, что он то всё действует приятно,
«Будь кучер, — я ему твердил неоднократно. —
Каретой произвесть ты легче можешь гром;
С вожжами будешь ты почтенней, как с пером.
Умея обуздать на свете всяку клячу,
Загладь твою, загладь с Пегасом неудачу!
Послушайся меня, племянник дорогой:
Парнасский часто конь в тебя лягал ногой,
И уморить тебя он может напоследок.
Плачевный сей пример на свете ведь не редок.
Ты знаешь сам, без крыл нельзя никак летать;
Равно без дара нам никак нельзя писать.
Есть всякому своя от неба данна доля.
Бесчестит лишь одна несмысленная воля.
Смешон, кто не свое примает ремесло.
Читал ли ты когда Депрео-Боало?
Ты помнишь ли врача, достойна слез и смеха?
Латинский людоед, друг смерти и утеха,
Наперсник дорогой царя подземных царств,
Он силою своих мертвительных лекарств,
Не уважая вдов, сирот оставших стона,
Толико же, как мор, был верный раб Плутона.
Однако был учен. Что ведал Гиппократ,
Что ведал Галиен, он то твердил стократ.
Наука у него, как гидра, в мысли села
И до конца его природный разум съела;
И, думать запретя, лишь то велела знать,
Другие только что умели понимать.
Святое к старине всегда храня почтенье,
Иное мыслить он считал за преступленье,
И лучше он хотел по книге уморить,
Как жизнь по естеству больному подарить.
Он, впрочем, был речист, способен к красну слову,
Как станет говорить — нельзя не быть здорову;
Как станет он лечить — нельзя не умереть.
Из всех его друзей, преставших солнце зреть,
Остался друг один, который не был болен;
Богатый откупщик, избыточен, доволен,
Охотник строиться, хоть вкуса не имел.
Он друга-лекаря в свой новый дом привел.
Нестройство здания наш врач тотчас приметил,
И дарованием природным вдруг осетил
Он всю тяжелую нелепость богача.
Искусству строиться хозяина уча,
В ином он месте быть крыльцу повелевает;
Из глупых там сеней он залу созидает;
Там кудри, как парик, велит с стены он сбить
И с кровли здесь фронтон уродливый стащить.
Прекрасным делает строение постыло;
И стало самому хозяину то мило.
В архитектуре врач, зря быстрый свой успех,
За модули ее принялся не на смех.
Простясь с пилюлями, с микстурами, с ланцетом,
Мир тотчас заключил с опустошенным светом.
И, более земли гробами не тягча,
Строитель добрый стал из скверного врача.
Депрео-Боало полезна эта сказка:
Племянник, на тебя прямая ведь указка».
Какой же мне ответ?.. — » Не слушаю я врак.
Депрео твой глупец, и Боало дурак;
А с сими греками и дядя повредился.
Узнай же, что на то я только и родился,
Дабы вселенную в стихи переложить.
Кто может так легко, как я, производить?
Вчера заделал я лишь только эту драму,
А вот она и вся, пиитов наших к сраму.
Хочу ее тебе я, дядя, прочитать». —
Тотчас из пазухи он вытащил тетрадь.
О, ужас!.. толщиной он с Проптера казался,
Но спичкой стал, когда от драмы опростался.
Страх светлый день тогда преобратил мне в ночь.
Я обмер и не мог уйти оттоле прочь.
Тиран сей, пользуясь моим остолбененьем,
Чтоб умертвить меня тетради толстой чтеньем,
В кафтанну петлю мне свой перст загнул, как крюк,
И средства тем лишил избегнуть лютых мук.
Любуяся своей стишистою громадой,
Котору называл поэзии Палладой,
Бессилен удержать ее одной рукой,
Он дядю бедного преобратил в налой
И на мое плечо взвалил тяжело бремя.
«Бесчеловечное ты демонское семя!» —
Ему я закричал, от тягости кряхтя.
Тогда, на толстый пень сложив свое дитя,
Который близко нас, мне к счастию, случился,
Читанием стихов душить меня пустился.
Уже, ударив, час меня к обеду звал,
А варвар чтение лишь только начинал.
Рот в пене был его, и очи помутились,
Все чувствия его лишь в драму углубились.
Приметя то, чтобы себя освободить,
Я лучше захотел кафтан мой погубить,
Которым он ко мне держался, прицепяся.
От грусти полумертв, досадуя, сердяся,
Тишком с себя кафтан несчастный я стащил;
От радости тогда и стыд, и всё забыл.
Благодаря меня освободившей доле,
Я бегом от врага избавился в камзоле
И, издали смотря, доволен, хохотал,
Что драму моему кафтану он читал.
Теперь, на это всё рассудка оком глядя,
Скажите, винен ли в его беспутстве дядя?
Меркурий и Резчик
Меркурию в житье с богами неразлучно
На небе стало очень скучно
Не знать, в какой на свете он цене…
Он богом был. — Так что ж? Ведь кто на вышине,
Тому хотя поклоны отправляют,
Но иногда всем сердцем презирают.
Итак, Меркурий наш отправился на низ,
Закутав божеских великолепье риз
В простую епанчу суконну,
Чтоб сердца в глубину бездонну
Людей проникнуть легче мог
И чтоб узнать, в душе такое ли почтенье,
Как и наружное во храмах обоженье.
Каков бы ни был, каждый бог
Безмерно хочет ведать,
Что люди говорят о нем,
Тогда ль, как сядут пообедать
И, развернув сердца вином,
В веселье просто, без искусства,
Лиют свои наружу чувства,
Или иначе как.
Меркурий не дурак,
То всякому известно,
Кто жизнь его читал.
То правда, не всегда он честно,
Однако же всегда по-людски поступал;
И часто Купидон, колико ни коварен,
Его себе на помочь звал
И был ему за то безмерно благодарен;
То есть, как значит то приказный штиль,
Амур ему платил.
И вот Меркурий наш уже и в город входит.
Дом славна Резчика нечаянно находит.
По вывеске нетрудно то сыскать.
На ней написано: «Здесь боги есть продажны».
«Вот тут-то я могу узнать,
Которые для смертных боги важны», —
Меркурий сам себе сказал
И Резчику предстал.
«Что стоит сей Зевес и с громом?» — «Пять рублей»
— «А этот, Аполлон?» — «Четыре».
«Возможно ли богам, так славным в целом мире,
Толь мало стоить у людей! —
Меркурий сам с собою рассуждает. —
Однако же не так-то винен свет,
Что мало этих двух бессмертных почитает:
Один всегда гремит, другой всегда поет.
От них нет проку никакого.
Вот о себе без лести я скажу,
Что свойства я совсем иного;
Себя стократ полезней нахожу:
Между людей торги я разные вожу».
Сей мыслию надменный
И по уши в себя влюбленный,
Сказал: «Я думаю, Резчик,
Ты за Меркуриев почтенный светом лик
Запросишь золота?..» — «Никак; я слов не трачу:
Коль купишь у меня кого из двух богов,
Повесу этого тебе готов
Я даром уступить в придачу».
Вот так-то о себе мечтая высоко,
Мы часто падаем безмерно глубоко.
Меркурий и Аполлон, согнанные с небес
Меркурий, Аполлон, с царем богов Зевесом,
Не ведаю за что, когда и как,
Поссоряся, ему сказали: «Ты дурак!»
Не надо ссориться с могущим куролесом.
Юпитер им за «дурака»
Дал с неба тумака.
Свалились сверху оба боги;
Богам давай бог ноги —
Скитаются два друга по земле.
Но если кто у нас не хочет быть во зле,
Иметь казну он должен непременно.
Без денег всё у нас не ценно,
Без них и боги здесь не стоят ничего.
Такая у людей натура.
Умна ль она, иль дура,
Нет нужды в басне до того,
И не мое то дело.
Вот о богах — так смело,
Что хочешь, можешь всё болтать;
С людьми же надо скромно поступать:
Они шутить не любят.
Военные изрубят,
Подьячие в судах сожмут,
Потом бесчестие возьмут;
А знатные — беда, когда невзлюбят.
Итак, тут дело не о них;
А только что Меркурий с Аполлоном,
Оглушены Зевесовым трезвоном,
Забыли второпях о кошельках своих
И не взяли с собою с неба их.
То голод,
То холод
Их жмут;
А даром ничего под небом не дают…
«Ох, дурно, Аполлон, на этом белом свете, —
Меркурий говорит, — и по моей бы смете,
Забыв, что биты мы,
Полезней нам Зевесу поклониться,
Чтоб на небо опять позволил воротиться
Из этой страшной бедства тьмы».
Но Аполлон, прямой пиита,
Имея душу, был спесив
И, помня, что спина его побита,
Сказал со гневом наотрыв
Своим великолепным слогом:
«Кто силою одной
Владеть желает мной
И кто драчун, того не чту я богом,
И стыдно мне ему отдать поклон». —
Известно всем, кто этот Аполлон.
В стихах разноманерных,
И в мерных и немерных,
Получше, как иной и в прозе, говорит;
Против его стихов ничто не устоит,
Окроме кулаков Зевеса-грубияна.
Итак, быть лучше без кафтана,
Без башмаков
И без всего, что кончится на «ов». —
Меркурий согласился
И с Аполлоном в спесь пустился…
«Однако чем мы станем жить?
Подумай, надо есть и пить,
И словом то сказать, для светского обряда
Чего не надо!
Иные скажут: «Вот как боги — пехтуром!»
Другие так: «Какие это боги!
Их фраки все в дырах, в грязи их ноги,
И в одеянии и бедном и дурном,
Без пудры, без помады!»
И жизни мы не будем рады,
И честь богов ударим в грязь лицом».
— «Что ж делать?» — Аполлон другого вопрошает
«Что делать? деньги добывать», —
Меркурий отвечает.
«Да как?» — «Мы станем торговать
Здесь все живут торговлей;
И кто хоть мало не дурак,
Тот кормится и так и сяк:
Иные рыбной ловлей,
Иные совестью, иные и умом,
Который, если безуспешен,
Бывает очень грешен,
И он тогда зовется плутовством;
А если есть успех, тогда с покорством
Его зовут проворством…»
— «Нет! нам,
Богам,
То будет срам
Когда, начав, как смертные, проворить,
Возможем мы с судьями здесь повздорить
Коль надо торговать,
Мы станем промышлять
Товаром благородным,
Одним богам природным,
А именно: умом,
Который просвещает
И добродетели внушает…»
— «Нет, друг, не скопишь этим дом», —
Меркурий отвечает,
Который свет побольше знает
Однако надо быть всегда согласну в том,
Чего Латонин сын желает.
Отправились бессмертны торгачи
В столицу славную на рынок;
Немного было с ними скрынок:
Хотя умом они и богачи,
Да ум, не как товары модны,
Немного мест займет.
Увидим, на него каков расход,
Чии догадки с делом сходны,
Кто прав — Меркурий ли, иль гордый Аполлон?
Последний, думая, что разум всё вмещает,
Кричит: «Всяк купит всё у нас, чего желает».
На рынке сделался от давки крик и стон.
Вот новые купцы и всякие товары!
Народ как вал, шумя, валит;
По нраву всяк себе товар сулит.
На бегунах летающи угары
Купить приходят рысаков.
Охотники до птичек
Идут купить синичек,
Чижей, дроздов,
С прибором клеток;
С мешками множество явилось богачей,
Со прелестьми толпа кокеток,
С бадинами препропасть щеголей:
Иной желает сеток,
Иной сукна, иной тафты, иной парчей,
Иные клонятся, иные приседают,
Иные деньги вынимают,
Иные на кредит.
Но Аполлон казался им сердит;
И все Меркурия ласкают.
«Как! кажется, ты как-то нам знаком?» —
Узнав Меркурия, прекрасны покраснели;
А щеголи, смеяся, зашумели:
«На что связался ты с угрюмым дураком?
Как будто торговать один и не умеешь;
Поверь, в делах скорее ты успеешь,
С людьми умея поступать;
Охотней у тебя все станут покупать;
Кажи скорей товар или хотя образчик».
При Аполлоне наш Меркурий не рассказчик;
И чтоб беду с себя свалить долой,
Сказал: «Я только что приказчик,
А вот хозяин мой».—
Тогда стишиста краснобая
Отверзлися уста.
Как все купцы, свои товары похваляя,
Подобно он воспел: «Се время то наста,
В которо надлежит вселенной просветиться!
Да не дерзнет никто из вас надеждой льститься,
Чтоб мой товар обыкновенный был;
Небесный он товар, товар неоцененный!
И должно, чтоб его для духа всяк купил».
В то время Фебов глас надменный
Красавиц голос перебил:
«А! а! духами он торгует, видно.
Да есть ли у тебя «а ла дюшес?»…»
Купцу небесному безмерно стало стыдно,
Что будто он с небес
Помаду только лишь принес.
И так, риторику свою оставя,
Сказал он напрямки:
«Вы, люди, чудаки,
Что вы, себя людями ставя,
К безделкам лакомы, а что нужней всего,
И нет вам нужды до того,—
Я ум привез, вот вся моя продажа!»
Поднялся хохот, шум;
Кто думает чтобы ему был нужен ум?
И всяк, себя уважа,
Презрев товар и ссоряся с купцом,
Чтоб не казаться дураком,
Бежит ума далёко.
Ошибся очень Аполлон.
Его печально видит око,
Что жить ему с одним умом нельзя широко
И что в торговле той ему велик урон.
С тех пор, во всем Меркурию послушен,
Сговорчив Аполлон, поклонщик, малодушен.