Снимал я комнату в посёлке Вырица.
Трещал мороз — я печь топил брикетами,
в окошке низком стёкла были выбиты
и я его заклеивал газетами.
Дышал я паром, но держался стоиком,
писал стихи за самодельным столиком.
Снег падал
и седело всё наземное,
машины шли,
дрожал старинный дом.
За тонкой стенкой песни пел тюремные
весёлый кенар с рыжим животом.
Хозяин мой ходил в дешевом ватнике,
копил рубли,
катал для рынка валенки,
кадык горбатый укрывал за бороду,
растил в сарае розового борова.
И слышал я, как песни пел он бражные,
как приникал к моей замочной скважине,
и звал меня при этом чудаком:
за то,
что в комнате, пропахшей кислой сыростью,
оставшись без брикетов торфяных,
я грелся тем,
что начинал боксировать
невидимых противников моих.
За то,
что я, на холода не жалуясь,
не раздеваясь, засыпал не раз.
Мои обеды на плите не жарились,
а он с меня высчитывал за газ.
И гладя деньги пальцами горячими,
и в комнате закрывшись на засов,
он торопливо мелочь заворачивал,
страничку выдернув из «Алых парусов»…
Теперь узнай я,
что тот дом нечаянно
сгорел дотла с рублями и с хозяином,
с холёным боровом
и с тюфяками сдобными…
Я не злопамятный,
я дольше помню доброе.
Лишь кенара жалел бы голосистого,
что на своём, на птичьем языке,
не песни пел,
а весело освистывал
людей,
живущих в денежном мирке.