Цветок прощаний и разлук,
не прячась, но и не казотясь,
глядит на разливанный луг
голубоглазый миозотис.
Он вечно свежий, как роса,
готов пробраться и песками,
и крохотные небеса
придерживает лепестками.
И путешествует меж трав
с откоса и до водной глади,
цветок без долга и без прав
с единой крапинкой во взгляде.
В оконце памяти моей
еще звенит он, как побудка.
Вот так и ты, forgetmigei,
моя большая незабудка.
А так — какой мне интерес
А так – какой мне интерес,
топорщась и топырясь?
На! Как арбуз меня – на взрез,
а хочешь – и на вырез.
Бери скорее алый кус,
не бойся подавиться!
Пусть на тебе я зарекусь
отныне зреть и злиться.
Ну а сама ты – на отрез,
навыверт и навылет.
Тебе, свались оно с небес,
и счастье опостылит.
В обузу буду? Обойдусь!
Сойдет и без арбуза.
И с плеч долой, как грустный груз,
на то ведь ты и Муза.
Я сетую
Я сетую, что ни над чем не плачу
и что с души себя же ворочу,
что раскурочу или раскулачу
нутробу, как положено врачу,
но не заною и не зарычу
(до рыка ли мне, старому хрычу!).
Не для того ли спорота нутроба,
чтобы останки выломать из гроба
и снова (в гроб иной) их уложить,
дабы хоть как-то можно было жить?
И, как на тыне, виснут на притине
и преспокойно сохнут черева.
По мне, как в белом грунте на картине,
натыканы вразбивку дерева.
Как черные плоды, висят на них потери.
В сон, как в мешок, насованы тетери.
Обуглены тетерева.
Что делать с этим липким зимним грунтом,
не знает сумрак, медленный как ум.
И не желают стать осинки фрунтом.
И вот какой из зим – с походным фунтом –
бараний сыплется изюм!
Но я еще, ей-ей, как звери, молод
(изюм еще, глядишь, пойдет на орот),
пусть измолочен я и перемолот
и даже плюнут и растерт!
Я сетую: попал я в тонки сети,
навешали мне давленых собак.
И я в себе порой – как в том кисете,
откуда вытрясли табак,
как бы остатки дела на цигарку.
Судьбу-цыганку что же мне журить?
Что наклоняться к грешному огарку,
когда и сам даю я прикурить?
А мой отстой – какая желчь и горечь!
И смех, и грех, и соль – всё вместе тут.
И день идет, как Слава Миловзорич,
учиться в холодильный институт.
Да ведают великие потомки
о том, что первородные права
лежат, как в богоданной анатомке
разглаженные глазом черева.
Творец подслеповатый был горшечник,
из жизни не сумел устроить блат,
и лямка тянется вдоль рек и блат,
как путешествие длиной с кишечник.
Нет, стен не хватит для моей башки
во храме Богородицы-Природы,
где гирьками стоят богиньки и божки,
а рядом бузиной рыгают огороды,
и в Киеве рыдает дядька спьяну,
а явь подобна вечному изъяну,
и остается мне вкруг жизни на вершки
наматывать загаженные годы,
как вываленные кишки.
Я пожил на смотринах и на смотрах,
умножил зрение – и окосел! –
на торге Божием я во всё око сел
с нутробой, легшей рядом во весь потрох.
Я издали завидую монаху
и даже славлю иноческий чин,
ну, а вплотную посылаю на х..
и дурочку валяю без причин,
как девочку, не ставшую девахой,
и всё во мне растыкано, я тын,
последний тын с разбитыми горшками –
о глиняные черепа! –
и с вымотанными кишками…
К нему не зарастет народная тропа.
Танцевальная сюита
1. Прелюдия
Чадит заря, как жирная жаровня,
мясисто-липки вещи поутру.
И кажется – ты мне по крови ровня,
а может быть, и по нутру.
Подул рассвет старинный, крылья вертит
у мельницы безбожно-ветряной,
и имя, словно циркулями, чертит
окружность ночи нутряной.
Окружность превращается в окрестность,
окрестность вдруг идет, как голова.
Противна трезвость, как противна пресность.
Нальем вина в стеклянные слова!
И чокнемся наперекор здоровью,
чтобы пошел умалишенный звон!
Большой невиданно-неслыханной любовью
изгоним беса мирной меры вон!
Ведь ум – содом, а чувства – лишь хвороба,
и здравствовать я не желаю зря.
И пусть с тобой мы чокнутые оба,
зато нам заменяет ум нутроба.
Живем без гармонического гроба.
Сожрем, что нам нажарила заря!
2. Гавот (см. «Гавот» Глюка-Брамса)
Бегают, как дети,
пальцы на спинете…
Сладко-
гладко
жить.
Ты – моя gavotta,
и с тобой охота
взглядом
рядом
быть.
Сам с тобою рядом,
ну, а думу на дом
надо
немо
несть.
И опять забота:
ты – моя gavotta!
Спада
тема
есть!
Всё – как в мадригале,
только нарыгали
море
горя
мы.
Ты – моя gavotta!
То-то и оно-то!
Как за нотой нота,
все мы
темы
тьмы.
3. Марш (см. «Афинские развалины» Бетховена)
Топай,
Груша!
Хлопай,
Глаша!
Петлей затянулась доля наша!
Штопай,
Юлька!
Лопай,
Любка!
Всё, что попадется, клюй, голубка!
Черным маршем
в пику старшим!
Юбочкою – душенька, тельце – фаршем.
Пей же
склянку!
Бей
по банку!
Всё ведь так и вывернется наизнанку.
Марш так весел
возле чресел!
Что же твой любовничек нос повесил?
Ты для форсу
выпей морсу,
ибо всё равно ведь
надо приготовить
жизнь на фарш.
И за фаршем к ОРСу
марш!
марш!
марш!
4. Гопак (см. «Гопак» Мусоргского)
Пей, лей, не жалей!
Бей тузами королей!
Прогуляй от ночки к ночке
все последние денечки!
Напиши, надыши
что-нибудь и для души!
Жил когда-то молоденек,
не тужил, что мало денег.
Нагреши, нагреши
на последние гроши!
Будет дорог каждый грош
перед тем, как помрешь.
Поскачи, попляши
на последние шиши!
Но скачи не в одиночку –
пригласи на пару ночку!
Пей, лей, не жалей!
Бей тузами королей!
Не с руки, так с ноги!
Не жалей сапоги!
Всё настанет, а пока –
гопака, гопака!
Всё равно ведь явится
последняя красавица.
Ты за ней! Ты за ней!
(Снег как смех из-под саней).
Вздыбилась она плечами,
вертит черными очами.
Кнут – тут. Бей коней!
Погоняй же нежней!
Вскачь, в ухаб и в обочь!
Пусть же сердце щемит,
а последняя ночь
под копытами гремит!
Пей, лей! Бей коней!
И за ней, и за ней!
А проснешься поутру –
тпру!
5. Русская плясовая
Ах ты, сукин сын, поганенький мужик!
Ты за что про что меня не разложил?
Али я тебе бы, дурень, не дала?
Али были неотложные дела?
Али я тебя глазами не пекла
заковыристыми?
Светит месяц, светит ясный!
Свесил свет он сверху вниз.
Где ж ты, друг мой распрекрасный?
Поскорей ко мне вернись!
Мчатся тучи, вьются тучи.
Завихряется тряпье.
Словно фюреры и дучи,
или словно потрох сучий,
по большой навозной куче
входят в царствие твое.
Ты Подгорна, ты Подгорна,
ты Подгорна улица!
И к кому же я покорно,
и к кому же я пригорбно
сумею пригулиться?
Ах ты, сукин сын, безжалостный мужик!
Как с пожара, он от женщины бежит.
Он бежит, и вертится, и крутится.
Али сладко было обанкрутиться?
Ай, глупы умы!
Не видать им кумы!
Ой, кумушка!
Ой, голубушка!
Ой, думушка
задушевная!
Раз пошла такая пьянка,
режь остатки соловья!
Сербиянка, сербиянка,
сербияночка моя!
6. Полька
Полька, полька, полечка!
Полюби хоть столечко!
Задушевный мой дружок,
полюби хоть на вершок!
Погоди, Володенька!
Я еще молоденька.
Дай-ка сроку – подрасту,
будет и любовь с версту,
с версту, с версту, с версту, с версту
да с коломенскую.
Полька, полька, поленька!
Доля, долька, доленька!
И чего ты, Поленька,
всё еще не голенька?
Уж такая наша доля,
что у нас всё впереди.
Выходи скорее, дроля,
чаще замуж выходи!
Будет всё как ты просила,
только кликни-позови!
С легкой долькой апельсина,
с красным яблочком любви.
Я иль не я
1
Я иль не Я? Вот мой вопрос, и Гамлет
идет, как лысый ворон, в уголок,
а разумом по-человечьи храмлет,
себя с ноги спуская, как чулок;
из жизни теребя кровавый клок,
жует и, не прожевывая, мямлит
гнусавые, как смерть, слова, слова, слова!
– Ах, государыня, дурная голова!
Ты, словно гузно, на внебрачном ложе
вкушаешь страсти по евангелистам
всё судорожнее и всё моложе.
А я валяюсь томом многолистым,
привязанным, как пес, к родимому заглавью.
Я иль не Я? И вот вожу пером,
как сломанной ногой, умом и наг и хром,
и оборачиваюсь я по-волчьи явью
(к себе), как задом. Или же нутром?
Хромая разумом, как человек Паскалев,
шагаю в бой, как однолицый полк,
и, зубы шаткие над падалью поскалив,
сижу да вою, будто куцый волк.
А мой вопрос хрипит, как горло в стужу,
а мой вопрос торчит, что кость из глотки,
и сам изглодан я. И из себя наружу
не вылезть мне, как из колодки,
куда заключена моя
хромая, сгорбленная, как Яга,
с коленом лысым голая нога,
такая умная, такая костяная,
что усмехаюсь я, исподтишка стеная,
и отвечаю: это, знамо, я.
2
Ох ты! Всечеловеческое знамо!
Ты знамя беспросветного ума…
Как пауза, орет разинутая яма,
и Гамлет движется, как сам себе тюрьма,
как распадающаяся темница,
и тела черствые и нищие куски,
и косточки обглоданной тоски
в суме – в сумятице! – друг другу так близки,
что всё живое, как в пролете, мнится
в готическом просвете на заре, –
а смерть уже светлеет на дворе,
по краешку зари крадется, словно память.
А двор – как мир ночной в зияющей дыре,
и призраками в черном серебре
его успела жизнь моя захламить.
И Гамлет руку жмет безжалостно и жалко.
По воздуху пускается в бега
увенчанная черепом нога.
А нежность, как прозрачная русалка,
из омута цветочного плывет.
Луна растаяла. Офелия живет.
И на годах мне ворожит гадалка,
и травы сохлыми глазами ворошит,
и волчьи зубы беспощадно щерит.
И пережит я, словно перешит,
и налит ум змеиным ядом в череп.
В короне балаганится король.
А мой вопрос торчит гвоздем наружу.
И через силу я играю роль,
но слов заученных ничем я не нарушу.
3
И Гамлет движется, как Тени тень
(за пазухой какой-то тенькнул птенчик),
и прыгает шутом измученный Монтень,
а философия повисла, как бубенчик
на конусе бумажном колпака,
и старческого трепака
отплясывает батюшка Полоний.
Я иль не Я? И всё всегда пока.
И тает полночь. И любовь – в полоне.
Хохочет замок, взявшись за бока,
прошелся месяц по железной каске…
А тьма прядет неласковые сказки,
и скачет на ноге Яга без посошка.
А время – колесом, столетия – вприпрыжку,
и вечность – точно череп на колу.
И чувствую вопрос, как адову отрыжку.
А горло – пекло. К черту в кабалу
пошли пешком, как Божье стадо, чувства,
не стало им ни жизни, ни жилья.
А бытие стоит, как Богово искусство,
с вопросом поперек: не Я иль Я?
Сорок лет со дня смерти Андрея Белого
Жизнь – костлявая катастрофа.
Лодкой плавает в глине гроб.
Словно вспученная Голгофа,
чуть не лопнул от муки лоб.
И лазурь в замогильном воске –
как захлопнутая веком ширь.
И вздувается на повозке,
на последней – булыжный пузырь.
Был рунист и жирел, как валух.
А экран был – как ранка к ранке.
Жизнь, заверченная на штурвалах,
колесованная на баранке.
Распят был на себе, как Бог.
Молодец посреди богородиц.
О буддический скоморох,
изнасилованный юродец.
Во взошедший над веком лбище,
как в огромную полусферу,
когтем вписывала судьбища
и отчаяние, и веру.
Как малиновый куст, кипел
шут атласный в багровой рясе
и кровавые сгустки пел,
уходя навек восвояси.
В три пространства, как бес, свища
вдоль по осени оробелой,
мозгу ярого был свеча,
только мозг был белый-пребелый.
Старость
Я стар как мир. И сам с собой врастык.
Я стал не мной, а чудом трехутробным.
Кручусь я около вещей простых,
как черт, всем оком (круговым и дробным).
В побегах бед, в сухой траве скорбей,
вдоль по судьбе, ухабной как угроза,
враскат гоню я, рабский скарабей,
свой скарб и корм – священный ком навоза.
На солнце смрадное смотрю во все фасетки.
Се зрение горит, как рыбий отблеск в сетке.
Следы его блестят из лупоглазых дыр
в зады познания. Я жук и стар как мир.
И взоры семенят по мне, как лапки.
И нет меня. Как жернов, жаден круг.
Я жил как век и как навозный жук.
И вот уже лежу во сне на лавке,
как нежная египетская тварь.
Я стар как мир. Я стал как звери встарь,
и стягиваю вмиг кошачьи зенки.
Сквозь желтый круг проходит щель что кол,
и когти – каты в меховом застенке,
и каждый коготь, как иголка, гол.
И посреди своих священных статуй
я стар как мир, а стал как вихрь хвостатый.
Он полосат, слетающий с кота.
Я скарабей и раб, и древен, как оратай,
и рад, что я тружусь над жизненной утратой,
как жук над пахотой – от бога до скота.
Как жук. Как век. Как бык. Как сук рогатый.
Как бедный бог, вхожу я в быт богатый.
Я был и есмь в свое нутро врата.
А у ворот стоит богиня Гатор
(или рогатый экскаватор,
который тарахтит мне тра-та-та?).
Я стар как мир. Как бог, как жук, как бык.
И к боли я, и к игу приобык,
и так и сяк тружусь в наседливом соблазне.
Висят на мне египетские казни,
нутро, как грозный рот, раскрыто на бедро,
а на бедре орет в ответ ему тавро.
А может быть, я – дробное ядро,
и в дрожи некогда я испытало
и снег эонов, и распад металла?
А может быть, я – дробное ядро?
Несчастный друг утрат и приращений!
И грозен круг звериных превращений,
где бог – не более жука и холуя.
И будет мне глаза слепить, как заметь,
попавшаяся на дороге память,
в пар превращая то, чем было я.
Я стар как мир. И мною торговали
(и, может быть, изношенным до дыр).
Я злобный звук ядра в своем развале.
Одно и знаю – что я стар как мир.
Нет воли продаваться дешевизне,
нет времени себе – до боли! – надоесть.
Что толку ждать желанного от жизни?
Но у себя я вырву всё, что есть.
Сегодня о тебе подумал в первый раз
Сегодня о тебе подумал в первый раз
как о далекой и ненужной вещи,
как о простом предмете без прикрас.
Да, просто так – не легче и не резче.
Сам Бог давным-давно мне думать так велел,
но я Ему был непослушен в этом.
А как подумал, так и пожалел
о том, что стала ты таким предметом.
Про осень да про лето
Про осень да про лето,
про года времена
зачем читать у Фета,
зачем у Кузмина?
На осень я не стану
нацеливать перо,
глядеть по Левитану,
взирать как Писсаро.
Перо беру иль кисть я,
гляжу хоть вдаль, хоть вблизь –
летят дожди да листья
и лезут грязь и слизь.
Безумному Ван Гогу
не занимать ума.
Живешь – и слава Богу,
которого нема.
Петропавловский собор
На чухонском камне и трясине
бесновался царственный топор.
По монаршей дарственной Трезиний
прямо к небу выводил собор.
В Гаге, Копенгаге и в Стекольне
бомбардиру дикому Петру
тихо откликались колокольни,
стоя на предутреннем ветру.
И на грани ветхого рассвета
прямо в космос на какой-то съезд
ангел улетает, как ракета,
ставя на земном пространстве крест.
Ожидание
Ты не пришла. Как не приходит срок
пропущенный. Я ждал тебя недолго.
Свалился камень, и нутро заволгло.
Тебя сбыть с рук мне было вроде долга
(как ты сбыла меня, оставя между строк).
Но строки – как в родимом доме рать
собравшаяся (по чьему приказу?),
и каждый знак не хочет умирать,
прияв тебя, бессмертную заразу.
Ты не пришла. Как не приходит труп.
А гроб лежит, твоим былым поваплен.
Прости, что снова грустен я и груб,
что в пустоту живою точкой вкраплен!
Я княжескому игу угождать
могу, как будто сам себе дружина,
и всё еще могу упруго ждать,
как будто я самой судьбы пружина.
Не прибежала и не приплелась,
как телка на убой или на рынок тетка.
Зачем же ты оправлена в мой глаз,
как малая бессмертная пустотка?
Я от тебя не ласк, не лавра жду,
ты мне сама – последней жизни жила.
Зачем же ты, как полную вражду,
бездушную межу меж нами проложила?
Ты не пришла. А восемь лет – увы! –
прошли. Как куклы отмаршировали –
и две отрубленные головы
валяются в слепом провале.
Ты не пришла. Ты ждешь чего-то.
(Не может быть, что ничего не ждешь!)
Тебе я – правда, тошная как рвота.
А ты себе – снотворнейшая ложь.
Новогодняя фуга
Я под боком живу у новогодья,
не то задумчиво, не то навеселе,
и все солено-горькие угодья —
как скатерть-самобранка на столе —
разостланы. И пробки из бутылок
не выбивает старая судьба.
Сижу спиной к былому, а в затылок
бабахает безмолвная пальба.
И пробираюсь я сквозь дебри января —
седые ледяные громоздины.
И кажется, что стал я пьян, варя
во ржавом котелке мыслительные льдины.
Природа восстает со сна, как древле ода,
а скатерть-самобранка на столе
и стелется всё дальше год от года,
и перебранка сыплет по земле
метелицей, и телятся коровы —
галактики в божественном хлеву…
Вопросы, как послед, сизо-багровы,
и как-то боком я еще живу.
Пусть боком, но зато и избоченясь.
Стучу и падаю – ну что из бочки гром.
Еще живу, что квас шипучий, еле пенясь,
и, из последней мочи ерепенясь,
я боком выхожу, и оком, и нутром.
Я голой памятью сижу в своем уме
Я голой памятью сижу в своем уме,
как в банной кадке поддавая пару,
и смерти говорю, как медленной куме:
с тобой не стану париться на пару,
но чист к тебе приду я, как евангелист.
Ты мне в диковинку, но и в досаду.
Так что ж пристала ты, как банный лист
к склонившемуся над судьбою заду?
И каждый день живет без долга и без денег,
а тело – переметная сума,
и сад в окне торчит, растрепанный как веник,
и как закат горит румяная кума.
И только кислый квас еще остался в жбане,
а каждый поцелуй – подобие глотка,
и всё же парюсь я с кумой в предсмертной бане,
и капли – как на гроб удары молотка.
Георгиевский собор Юрьева монастыря
Когда нисходит с неба полузной,
а травы чахлые ползут хворобой,
возносишься отвесной прямизной,
отесанной наотмашь белизной
и четырехугольною утробой.
Черствеет у воды сухой песок,
как пень молитвенный, чернеет бабка,
а полдень грузен и, как ты, высок,
и купола – три крепкие обабка –
стоят друг с дружкою наискосок.
Третья рождественская фуга
Свет раскромсал полтьмы, как добрый каравай.
Свет полоснул тебя. Не прячься в плечи!
Горячего нутра во мраке не скрывай,
последний хлебец, вынутый из печи!
Да плачут по тебе горячим воском свечи!
Она была одна, орлиная звезда!
Она сияла, как исчадье мысли.
(Беспомощней птенцов из темного гнезда
другие звезды падали и висли).
Бог с вами! – жалобно вопила благостыня.
Ласкал владычной лапой агнца лев.
И по прямой дороге шла пустыня
в загон коровий и в овечий хлев.
Помилуй сираго,
наполни праздного!
Возсия мирови
(эхма!) свет разума.
И над землей стояло Рождество,
как бы вселенная у черного причала.
А крохотное Божество
еще не плакало и не кричало.
Добру по мелочи недолго наблошниться.
(Тем паче во хлеву). Добра везде что блох.
Вселенная моя, ужели ты божница?
Моленная моя, ужели ты блажница,
где колобродит лекарь-знахарь Бог?
Помилуй сираго,
наполни праздного!
Возсия мирови
(эхма!) свет разума.
Блажному Мирушке свет разума сиял,
огромный пламенный кулак,
и весь народ земной завопиял
на радостях от сих невыносимых благ.
Седея, мудрецы учились у звезды
и в хлевушок добрались до зари,
вещая, как пророки и цари,
с текучего престола бороды.
И небо и земля дорогою предлинной
вытягивались за звездой орлиной.
С похода Кирова
до боя Крассова
возсия мирови
(эхма!) свет разума.
Свет разума сиял, как праздничная ель.
Блистал хрусталь в слезах от водки.
Земля ложилась в зиму, как в постель,
и слушала рождественские сводки.
А сводки пели, жили, просто были
и, будто волки на овечек, выли.
И разум электрический сиял
во всей вселенной, как в пустой гостиной
(иль во хлеву). И на столе зиял
огромной раною фиал
с непретворенною в мадеру кровью…
И гнал мужик предлинной хворостиной
ораву кроткую коровью,
не зная сам куда.
И шла над ним орлиная звезда,
и шла за ними нищая планида.
От света разума зажегся мир ночной
и погорел! И плакала обида
турбинным воем станции речной.
Любила милого,
дошла до разного!
Возсия мирови
(эхма!) свет разума.
У мудрецов росла в запруде борода,
орлиная звезда болталась при петлице,
и как галактики горели города,
бочком пристраиваясь к небылице.
Как гусь рождественский, свет разума сиял,
товарищ поросенку с хреном,
и вдохновенным девкам-иппокренам
вливали в глотку ярости фиал.
Свет разума сиял. Кружилось Рождество.
Трегубый труд пришел на торжество,
и рыла высунули из мечей орала,
а крохотное Божество
в хлеву истошным голосом орало.
Твои две груди – как смиренные колени
Твои две груди – как смиренные колени,
а страсть – как мясо ветер раскромсал.
Но я пишу тебе, как некогда Елене
писал задумчивый Ронсар.
Но ты не хочешь пить из жизни понемногу
и чуда ждешь от каждого глотка,
и мы с тобой идем бок о бок, да не в ногу,
пустив удачу с молотка.
Чуланчик темных чувств недолго и захламить,
и будет житься лишь самой себе назло.
Судьбу, как самое себя, переупрямить –
великое, быть может, ремесло.
И я к тебе войду в стареющую память,
как то, что близилось и не дошло.
На Московском ходит Вася
На Московском ходит Вася.
Звезды на небе густы.
Парк Победы, раздавайся!
Раздвигай свои кусты!
Страсти некуда деваться,
страсть ворчлива, как свекровь.
Томка – добрая деваха,
может выдержать любовь.
Ну, а как пойдут потомки?
Ведь в потемках не видать.
И проходит страх по Томке,
как большая благодать.
Темный час – нам тень от вальса,
а объятья так просты!
Парк Победы, раздавайся!
Раскорячивай кусты!
Самопознание
Я жизнь, как небылицу, наваракал
в стихах. А рядом черный телефон
уселся на столе и, как оракул,
прокаркал: —!
А я не По, не умник и не сноб
(Аристофана нету в телефоне).
По мне уже бежит познания озноб.
Аврора нежная восходит в синей вони.
Стучат отчеты, четким строем сводки,
как сапоги, шагают по мозгам.
И груда пепла рядом, как Пергам.
И десять чистых рюмок водки
идут ко мне походкой мюзик-холльной,
дают хвататься за хрустальный стан
и подносить к устам рукой невольной,
паломницею по святым местам.
Стучат отчеты и поют доклады,
как длинные ручьи, где мертвая вода.
Хромые боги всеземной Эллады
протягивают в уши провода.
Я жил в обнимочку с душой-дикаркой,
но смылась стервочка в какой-то институт.
Ты, ворон-телефон, сиди и каркай
про страсти там и про мордасти тут.
Пес человеческий, а все-таки не лаю
и не скулю. Я всех собак добрей.
Поехать, что ли, в гости к Менелаю
иль Одиссея встретить у дверей?
Я, слава Богу, был великий недоумок
и жил, за косы душу теребя.
Но заплясал во мне десяток нежных рюмок,
и я заржал, как жеребя.
Как сапоги, в четыре четких стука
в мозги вошла великая наука.
Меня не стало: я познал себя.