Сначала поезда, как бы во сне,
Катились, отдаваясь длинным, гулким —
Стоверстым эхом.
О свиданье, дне —
Заранее известно было мне,
Мы совершали дачные прогулки,
Едва догадываясь о весне.
Весна же просто нежилась пока
В твоих глазах.
В твоих глазах зеленых
Мелькали ветви, небо, облака —
Мы ехали в трясущихся вагонах.
Так мир перемещался на оси
Своей согласно общему движенью
У всех перед глазами.
Колеси,
Кровь бешеная, бей же без стесненья
В ладони нам, в сухой фанер виска.
Не трогая ничем, не замечая
Раздумья, милицейского свистка —
Твой скрытый бег, как целый мир, случаен.
И разговор случаен… И к ответу
Притянут в нем весь круг твоих забот,
И этот день, и пара рваных бот,
И даже я — все это канет в Лету.
Так я смеюсь. И вот уж, наконец,
Разлучены мы с целым страшным веком, —
Тому свидетель ноющий слепец
С горошиной под заведенным веком.
Ведь он хитрил всегда. И даже здесь
В моих стихах. Морщинистым и старым
Он два столетья шлялся по базарам —
И руку протянул нам…
— Инга, есть
Немного мелочи. Отдай ему ее, —
Ведь я тебя приобретал без сдачи.
Клянусь я всем, что видит он с мое.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
И тормоза… И кунцевские дачи.
Вот отступленье: ясно вижу я,
Пока весна, пока земля потела,
Ты счастие двух мелких буржуа,
Республика, ей-богу, проглядела.
И мудрено ль, что вижу я сквозь дым
Теперь одни лишь возгласы и лица.
Республика, ты разрешила им
Сплетать ладони, плакать и плодиться.
Ты радоваться разрешила. Ах!
А если нет? Подумаешь — обида!
Мы погрешим, покудова монах
Еще нам индульгенции не выдал.
Но ты… не понимаешь слов, ты вся,
До перышка, падений жаждешь снова
И, глазом недоверчиво кося,
С себя старье снимаешь и обновы.
Но комнатка. Но комнатка! Сам бог.
Ее, наверно, вымерял аршином —
Она, как я к тебе привыкнуть смог,
Привыкла к поздравленьям матершинным.
Се вызов совершенству всех Европ —
Наполовину в тишину влюбленный,
Наполовину негодующий… А клоп
Застынувший, как поп перед иконой!
А зеркальце разбитое — звездой.
А фартучек, который не дошила…
А вся сама ты излучаешь зной…
Повертываюсь. Я тебя не знал
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
До этих пор. Обрызганная смехом,
Просторная, как счастье, — белизна,
Меж бедер отороченная мехом.
Лебяжьей шеей выгнута рука,
И алый след от скинутых подвязок…
Ты тяжела, как золото, легка,
Как легкий пух полузабытых сказок.
Исчезло все. И только двое нас.
По хребтовине холодок, но ранний,
И я тебя, нацеливаясь, враз
Охватываю вдруг по-обезьяньи.
Жеманница! Ты туфель не сняла.
Как высоки они! Как высоко взлетели!
Нет ничего. Нет берега и цели.
Лишь радостные хриплые тела
По безразличной мечутся постели.
Пускай узнает старая кровать
Двух счастий вес. Пусть принимает милость
Таить, молчать и до поры скрывать,
Ведь этому она не разучилась.
Ага, кричишь? Я научу забыть,
Идти, бежать, перегонять и мчаться,
Ты не имеешь права равной быть,
Но ты имеешь право задыхаться.
Ты падаешь. Ты стынешь. Падай, стынь,
Для нас, для окаянных, обреченных.
Да здравствуют наездники пустынь,
Взнуздавшие коней неукрощенных!
Да здравствует!.. Еще, еще… И бред
Раздвинутый, как эти бедра… Мимо
Пусть волны хлещут, пусть погаснет свет
В багровых клочьях скрученного дыма,
Пусть слышишь ты. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как рассветало рано.
Тринадцатое? Значит, быть беде!
И мы в плену пустяшного обмана,
Переплелись, не разберешь — кто где…
— Плутовка. Драгоценная. Позор.
Как не крути, — ты выглядишь по-курьи. —
Целуемся. И вот вам разговор.
Лежим и, переругиваясь, курим.