А если лошадь, то подковы,
что брюзжат сырью и сиренью,
что рубят тишину под корень
неисправимо и серебряно.
Как будто Царское Село,
как будто снег промотан мартом,
еще лицо не рассвело,
но пахнет музыкой и матом.
Целуюсь с проходным двором,
справляю именины вора,
сшибаю мысли, как ворон,
у губ багрового забора.
Мой день страданьем убелен
и под чужую грусть разделан.
Я умилен, как Гумилев,
за три минуты до расстрела.
О, как напрасно я прождал
пасхальный почерк телеграммы.
Мой мозг струится, как Кронштадт,
а крови мало… слышишь, мама?
Откуда начинает грусть?
орут стрелки с какого бока?
когда вовсю пылает Русь,
и Бог гостит в усадьбе Блока?
Когда с дороги перед вишнями
Ушедших лет, ослепших лет
совсем сгорают передвижники
и есть они, как будто нет!
Не попрошайка я, не нищенка,
прибитая злосчастной верой,
а Петербург, в котором сыщики
и под подушкой револьверы.
Мой первый выстрел не угадан,
и смерть напрасно ждет свиданья.
Я заколдован, я укатан
санями золотой Цветаевой.
Марина! Ты меня морила,
но я остался жив и цел.
Ф где твой белый офицер
с морошкой молодой молитвы?
Марина! Слышишь, звезды спят,
и не поцеловать досадно,
и марту храп до самых пят,
и ты, как храм, до слез до самых.
Марина! Ты опять не роздана.
Ах, у эпох. как растерях,
поэзия — всегда Морозова
до плахи и монастыря!
Ее преследуют собаки,
ее в тюрьме гноит тоска.
Гори, как протопоп Аввакум,
бурли — бурлючая Москва.
А рядом, тихим звоном шаркая,
как будто бы из-за кулис,
снимают колокольни шапки,
приветствуя социализм!