Было у нас ясное солнце,
почти что мирное.
Над Хиросимой и Нагасаки
плавилось солнце и пахло смрадом.
И мир нам на это
перстом указует:
идите и в страхе живите!
И Земля, от мазута и нефти жирная,
ускользает из наших рук —
сколько их, этих рук! —
Землю рвут друг у друга
в желанье едином:
из скорлупы
лесов вековечных,
белого снега и синего моря,
скал голубых и полей серебристых,
оцепенев от общего горя,
мы бы хотели вылупить ныне
вечно счастливый век золотой.
Но страх,
oн, как еж, в нашем сердце гнездится:
в этом мире
сплошных рычагов и катушек,
громыхающих карт и химических формул,
в этом мире, ощерившемся мечами
под своим болезненно серым небом,
свои дни он губит,
человек перепуганный,
губит, как петушков молоденьких
с еще не окрепнувшим голоском.
Руки его не подвластны ему,
и он опасается, что они
однажды выгребут из песка
огромный вымерший этот шар,
планету, безлюдную, как луна.
И только сердцем он обращает
земли свои и звездные ночи
к дальнему небу,
к иному небу,
где жаждет взять он
из уст у братьев
надежду,
словно бы хрупкую дудочку,
чтобы играть на ней, песне вторя,
и после мучительных всех объятий
с жизнью,
в сущности, беззащитной,
смерть породить совершенно обычную,
естественную абсолютно.