В миг полуосени-полузимы
что твоя туфелька мне ворожила?
Мёртвые листья она ворошила,
что-то выспрашивая у земли, —
только земля свой ответ отложила.
Туфелька, как беззащитный зверёк,
ткнулась в ботинок мордочкой мокрой.
Был он какой-то растерянный, мёртвый,
он от ответа себя уберёг,
ну а вокруг шелестящие мётлы
мёртвые листья сгребали у ног.
Мёртвые листья ещё не дожгли.
Я был дожжён. Наша песенка спета,
если на взорванность чьей-то души
в собственной мы не находим ответа.
Нету мудрее и горше совета:
мёртвые листья не вороши.
Рядом в песке твой ребёнок играл.
В доме напротив твой муж фанатично
делал, так веря тебе безгранично,
маслом пейзаж, где закат умирал.
Я себя чувствовал подло, двулично,
словно я краски чужие украл.
Мёртвые листья сжигали привычно.
Дым восходил, как беззвучный хорал.
Был на пейзаже хор воронья,
голые сучья, торчащие мглисто,
были те самые мёртвые листья,
ты, твой ребёнок, пустая скамья.
Господи, вдруг под провидческой кистью
вырасту тенью предательства я?
Жизнь не простила забавы мои.
Жадным я был. Эта детская жадность
переходила порой в беспощадность
к яблокам тем, что надкусывал и
сразу бросал. Ты преступна, всеядность,
если ты горе для чьей-то семьи.
Станет вина перед ближним — виной
передо всем человеческим родом.
Так же грешно, словно горе — народам,
горе семье принести хоть одной.
Подло ломать чью-то жизнь мимоходом,
если не можешь построить иной.
Колокол хриплый — трамвайный звонок.
Я на подножке. Летят мостовые.
Снова один. Ничего. Не впервые.
Лучше я буду совсем одинок,
чем, согреваючись, души живые
жечь, будто мёртвые листья у ног.
Кончено всё. Я иначе не мог.